Людмила Пожедаева - Война, блокада, я и другие…
А Лилька, допив мое молоко, свалила на меня. Сама оправдаться я не смогла, и, если бы не тетя Мотя, наверное, меня бы наказали еще. Лилища старше меня на 8 лет. Была она воображалой, так называли ее все девчонки, А взрослые называли ее кокеткой. Мне это было непонятно. Для меня «кокетка» — это часть платья. У Лилищи были длинные черные косы, которые она укладывала вокруг головы венчиком, как корону. А губы делала «бантиком». По своей глупости я все воспринимала буквально, и естественно, никакого бантика на ее губах не видела. Но то, что она была красавицей, особенно на моем фоне, это факт. В Сталинграде мама купила мне платье. Оно было розовое, с короткими рукавчиками и в складку. Платье было на вырост. Оно было велико, а главное — длинное. Но это не смущало меня. Оно было так хорошо, так нарядно и празднично и принадлежало именно мне, что душа моя ликовала. Я собиралась туго подпоясываться пояском и, подтянув подол вверх, сделать напуск. Но… платье досталось Лильке. Все, что ей хотелось или нравилось, почему-то всегда становилось ее. И снова сердце мое разрывалось от обиды и несправедливости. Она часто обижала меня. А мама почему-то либо молчала, либо мне же и попадало. И это было еще обиднее. Но тогда я об этом не задумывалась, а теперь думаю, что мама словно окаменела после блокады. Она была как во сне, словно не совсем понимая, что творится вокруг. Еще в Сталинграде она пошла со своими сестрами в кино, где показывали какой-то фильм про блокаду в Ленинграде, не то «В те дни», не то «Ленинград в борьбе». В зале с ней произошла истерика, и ее в обмороке вынесли из зала и долго приводили в чувство. И в таком полубессознательном состоянии, мне кажется, она находилась очень долго — вроде живет и вроде нет. Я это почувствовала еще в Ленинграде, когда она приходила с завода домой.
Голод
Я голодом страдаю до сих пор.Мне снится Хлеб, и я кричу ночами…Гул самолетов вызывает дрожьИ давит душу, словно сапогами.
С благоговеньем я смотрю на Хлеб.Я в святость Хлеба верю беспредельно.Ладонью помню тот бесценный вес,Не мысля от него себя отдельно.
125 моих блокадных граммов…125 моих бесценных крох…125 спасительных и… спасших…Перехвативших мой последний вздох…
Блокадный Хлеб, тяжелый, непонятный…В ладошках детских — он мне жизнь дарил,В промерзшей опустевшей комнатенкеОт смерти неминуемой хранил…
И, Боже мой, какое это счастьеЕсть досыта, посыпав солью Хлеб,Но все болею тем голодным страхом,И от него спасенья, видно, нет…
Потрясение
В Калаче мы прожили совсем мало. Немцы приближались к Сталинграду, и мы вернулись в город. И здесь мне хочется… Нет, совсем не хочется, но нужно вспомнить маленький, но очень тяжелый эпизод, потрясший меня до оцепенения. И теперь, вспоминая это, даже не нахожу слов, чтобы подступиться и выразить увиденное тогда…
Мы ждали поезд и от безделья бродили вокруг вокзала и часто натыкались на людские испражнения с непереваренными, цельными зернами от несварения желудков. Это было у многих. Этим страдала и я. Человек пристраивался там, где ему приспичивало, и эти явления не были чем-то из ряда вон. Потрясло другое…
К станции подошел состав — «телятник». Открылись тяжелые раздвижные двери, и мы увидели, что в вагонах много людей и детей. Их почему-то охраняли солдаты. Из каждого вагона выпрыгнуло по нескольку человек и с баками, ведрами пошли к вокзалу. С ними были охранники. И вот эти люди наталкиваются на человеческие нечистоты, падают на колени и начинают выбирать из них зерна и жадно запихивать в рот. Охранники пихали их ногами, били прикладами винтовок. Но люди продолжали хватать то, что можно было схватить. Они словно не замечали ударов и переползали с одного места на другое. Из вагонов понеслись крики и вопли. Люди тянули руки к тем, кто ползал по земле и «что-то» совал в рот… Я остолбенела. Я не могу передать тех чувств, которые тогда навалились на меня. К горлу подступил тошнотворный комок, и спазмы стали душить меня. Странно, но я перестала ощущать свое тело. Меня не существовало, а вместо меня — нечто невесомое, парящее над всем этим ужасом — существовали только глаза, видящие происходившее, и тошнота. Глаза и тошнота были отдельно от тела. Голод здесь смотрел на меня новыми страшными глазами. Я ела собаку, кисель из столярного клея, папины кожаные ремни… Съела бы крысу, если бы мама ее тогда поймала. Слышала, что люди ели покойников и детей, как мертвых, так и живых, особенно грудных. Видела на улицах Ленинграда изуродованных мертвецов с отрезанными попами и другими частями тела… А тут люди поедали нечистоты, и это было невероятно. Это было неправдоподобностью, какой-то нереальностью. Моя детская Душа стала болеть недетской болью. Я сделала открытие, возможно, первое в своей маленькой жизни. Но все же смотреть и осознавать чужую боль, чужие страдания бывает намного больнее собственных. Сама еще ненаевшаяся, постоянно полуголодная, я готова была отдать им все, если бы у меня хоть что-то было. Порыв жалости и боли был такой сильный, что я действительно ничего бы не пожалела…
Грязных, перемазанных людей продолжали избивать… Их все же заставили встать и погнали дальше, куда-то за вокзал или на другую сторону вокзала. Я не знаю, сколько времени все это продолжалось. Казалось — долго. Но все плохое и страшное всегда кажется долгим. Это я помню по Демянску и Лычкову, когда нас бросили под откосом, когда нас бомбили в чистом поле, а потом и в Ленинграде, голодные дни и ночи — все казалось бесконечным. И здесь тоже…
Я не знаю, что это были за люди… Почему их охраняли… Куда их везли и откуда… Почему они были такими голодными… Если их везли из голодного Ленинграда, как и нас с мамой, то почему их стерегут… Этого я не знаю… Не могу объяснить или предположить хоть что-то…
Я смотрела им вслед и не понимала, почему меня трясут брат с сестрой и куда-то тянут за руки. Они привели меня к маме, а я долго не могла ничего сказать… Я еще долго была обалдевшей…
Эвакогоспиталь № 4949
Когда начались интенсивные налеты на Сталинград, наш госпиталь погрузили на баржи. К ним пришвартовали плот с зениткой, и стали мы плавучим эвакогоспиталем. Мы перевозили раненых через марево пожарищ по горящей Волге, мимо разбитых и полузатонувших судов, мимо раздутых, обезображенных, плывущих мимо нас мертвецов, через разлившееся море мазута, керосина и прочей горящей жидкости, вытекавшей из разбитых судов. Снова и снова нас из пике расстреливали немецкие самолеты. Сопровождавшие нас зенитки ухали постоянно, но не сбили ни одного самолета. Но зато во время стрельбы была такая отдача, что плот вместе со спаренной баржей притоплялся, а разрывы бомб поднимали огромные столбы воды и захлестывающие нас волны. Мне казалось, что мы все вот-вот пойдем на дно.