Записки о виденном и слышанном - Евлалия Павловна Казанович
Только я думаю, что нашлись бы все-таки зрители, которым она показалась бы горче ревеня152, и они ее выплюнули бы с отвращением.
Слава Богу, что Шекспир этого не сделал и не слыхал добродетельных критиков. И так он некоторой условной добродетелью несколько нарушил цельность впечатления глубокой жизненной правды своей пьесы. Я говорю об обращении Альбани, раскаянии Эдмунда и последних выступлениях Эдгара; но это отчасти простительно, т. к. нужно было для его развязки. Хотя, откровенно говоря, ее можно было закончить иначе, без оповещения зрителей о том, что случится с остальными действующими лицами.
Зато сильно заслуживает упрека заключительное «пророчество» шута во 2‑й сц. III д. Впрочем, оно до такой степени нелепо здесь, безвкусно и не умно в художественном смысле, что вряд ли принадлежит самому Шекспиру, и вернее всего, что внесено в пьесу или усердным актером, или кем-либо из издателей, как предполагают некоторые комментаторы.
Но вот одна ошибка в трагедии уже собственно шекспировская: страшно грубы и совершенно недопустимы с точки зрения современной эстетики сцены вырывания глаз у Глостера; нас они отталкивают и потому производят впечатление обратное тому, которое должны бы вызвать и которое является целью произведения искусства. Реализм никогда не должен переходить известного предела, и как читатель, так и зритель непременно должен быть окружен атмосферой некоторой иллюзии. Повествовательная литература имеет в данном случае несколько больший простор в силу того, что имеет дело с нашим ухом и мысленным оком, изобразительная же литература – какова драма и трагедия – действует непосредственно на глаз, в чем, вместе с другими обстоятельствами, и заключается сущность сцены и ее тайн.
Только что вернулась с панихиды по Фаусеку, бывшей у нас на Курсах по случаю постановки мраморного бюста Виктора Андреевича на место стоявшей до сих пор гипсовой модели.
Я пришла, когда панихида уже началась.
В крайнем углу направо стоял, по обыкновению, аналой, и оттуда неслись звуки панихидного пения. У левой стены между окнами, под лепной надписью на потолке «Зоология» стоял на фоне двух-трех зеленых пальм новый бюст. Все шторы были спущены и горело электричество, что придавало особенно мирный и внешне торжественный вид нашему залу, переполненному курсистками.
Очень я люблю звуки панихиды; они меня всегда настраивают особенно глубоко и торжественно, задевают лучшие струны моей души. Зато как неприятно бывает то, что следует обыкновенно за ней в таких больших разношерстных собраниях. Точно если бы рядом с какой-нибудь мадонной поставить порнографическую картинку. Это грубое сравнение, но на меня именно так действует смех и веселые посторонние разговоры сейчас же вслед за панихидой. Насколько она прекрасна и возвышенна, настолько низменны всякие проявления земной радости при ней… Не в осуждение курсисткам это говорю: без таких явлений не обойтись в толпе.
По окончании панихиды, – должно быть, наш курсовой старичок Велтистов, судя по голосу, – начал кропить бюст, а слушательницы запели вечную память; хотя и слабо, и в унисон, но чувствовалось многоголосие, соборность, и это расширяло все чувства, раздвигало души. Люблю я такое пение, только, конечно, если нет диссонансов, а тут их не было. После «вечной памяти» одна из слушательниц прочла письмо бывшей курсистки, малоинтересное и очень обыкновенное по фразам, произносимым ею об В. А., и чувствам, в нем отраженным. Затем маленькая Дьяконова прочла стихотворение, из которого я ничего не слыхала, кроме одного слова «женщины» и «женщинам», из чего заключила, что оно на ее излюбленные женские гражданские мотивы, в какой-то связи с В. А., т. к. она явно обращалась к его бюсту; и напоследок с кафедры было предложено идти на лекцию Котляревского 26-го, сбор с которой назначен на стипендию имени В. А., и покупать сборник его памяти.
После этого часть курсисток начала расходиться, часть, обнявшись по двое и по трое, принялись шагами измерять зал, а часть подошла к бюсту.
Здесь я услышала только возгласы всеобщего неудовольствия, да и было от чего. Хуже и обиднее что-нибудь трудно себе представить!
Ни одной черты Фаусека, ничего, что бы говорило об умном, спокойном, мягком и бесконечно добром В. А. Скульптор (который-то из учеников Беклемишева) только и подметил во всей его наружности прядку волос, спускающуюся на лоб немного по-гоголевски, больше здесь не было ни одной черты В. А. – Уж лучше было бы совсем не ставить никакого бюста. Нам, знавшим лично Фаусека, он не только не говорит ничего, но просто неприятен, т. к. является искажением милого образа В. А., прикосновением будничной рукой к тому, чего касаться можно только после молитвы, если можно так иносказательно высказаться; новым же поколениям нашим он даст совсем ложное представление о том, кто так долго был душой курсов. А обошлась эта затея в 550 р. по отчету. Лучше уж было бы ограничиться простым портретом, увеличенным с хорошей фотографии, а остальные деньги передать на стипендию, чем ставить такой бюст153.
Это одно из проявлений нашего курсового мещанства или непонимания, недоразвития: хоть плохо, хоть карикатурно, да сделать то, что делают другие.
Такое же мещанство и на балах наших и на многом, чего я не переношу.
Из «дам»154 я видала одну только Нечаеву, из профессоров – Ростовцева, Кареева, Булича, Сердобинскую, Савича и еще одного, не помню только кого155.
24/II. Открываю V т. Шекспира и сразу натыкаюсь на заглавие: «Шекспир-Бэконовский вопрос»156.
Припоминаю, что когда-то от кого-то слыхала, что существует предположение, что автором шекспировских драм был вовсе не Шекспир, а Бэкон, философ, основатель эмпиризма.
Неужели еще держится такое мнение в науке? Неужели может существовать Шекспир-Бэконовский вопрос?
Какая нелепость! Уж не говоря о том, что один был философ, следовательно, должен был мыслить отвлеченно (или, кажется, говорят иначе – символами?); другой был художник и поэт, следовательно, мыслительный аппарат его действовал при помощи образов, уж не говоря о двух совершенно различных психологиях, которые мы должны предполагать у этих людей, – неужели мы считаем Бэкона каким-то сверхчеловеком, особенным фаворитом и баловнем судьбы, что она наградила его двумя жизнями.
А ведь для того, чтобы вырастить в себе все то, что написано