Евгений Глушаков - Великие судьбы русской поэзии: Начало XX века
Однажды проезжали они через какую-то деревню кавалькадой человек в десять. В ответ на любознательные вопросы крестьян – кто, мол, такие будете? – компания представилась бродячим цирком, направляющимся на ярмарку. Тут же последовала просьба показать своё искусство. Показали. Восторг публики был неподдельным, кто-то из зрителей стал собирать медяки в пользу выступающих. Господа смутились и ускакали прочь.
Поначалу Николая Степановича весьма и весьма огорчала склонность его супруги к писанию стихов. Осознавая себя поэтом, он полагал, что сочинительство Анны Андреевны – не более, чем дамская прихоть, и даже запретил ей печататься. Однако в его отсутствие Маковский, с недавних пор тоже поселившийся в Царском Селе, заинтересовался её творчеством и уговорил предоставить несколько стихотворений для «Аполлона». Публикация была встречена отзывами настолько лестными, что Гумилёв вынужден был примириться с тем, что его жена – автор, а со временем относился к её таланту даже с восхищеньем.
Между тем ему, да и другим молодым поэтам становилось всё скучнее и невыносимее пребывать покорными слушателями «Академии стиха». И вот осенью 1911 года Николай Степанович дерзает организовать собственную школу – «Цех поэтов».
В самой будничности её названия содержался вызов высокопарной «Академии», а ещё угадывался и весьма существенный для Гумилёва посыл – стихи не слетают с небес, но делаются, как и любая другая земная вещь. Впрочем, честь изобретения таковой вывески принадлежит, как это не странно – Пушкину! Именно Александр Сергеевич, хотя и не употребил этого словосочетания «Цех поэтов», но с определённостью на него указал в первой главе своего «Онегина»:
Хотел писать – но труд упорныйЕму был тошен; ничегоНе вышло из пера его,И не попал он в цех задорныйЛюдей, о коих не сужу,Затем, что к ним принадлежу.
Первое собрание новой школы состоялось 20 октября в квартире Городецкого на Фонтанке. Приглашения были написаны рукою Гумилёва. Он и Городецкий отныне именовались «синдиками», т. е. старейшинами, мастерами этого самого «Цеха». Ну, а все прочие труженики «поэтической мануфактуры» стали называться подмастерьями и должны были безоговорочно повиноваться их литературному авторитету.
Был написан довольно-таки подробный устав, регламентирующий подчинение рядовых «цеховиков» «синдикам». По этому уставу Гумилёв и Городецкий председательствовали по очереди и обладали исключительным правом восседать во время цеховых собраний в мягких креслах, тогда как остальным, в том числе Блоку и Кузмину, полагались только простые венские стулья.
Тремя-четырьмя годами прежде, ещё в пору ученичества, Гумилёв, удручённый беспомощностью своего пера, бежал в библиотеки, чтобы выведать у классиков секреты их поэтической мощи. Он неукоснительно верил, что поэзия, даже самая высокая, – ремесло, и что писанию гениальных стихов можно научиться. Именно отсюда и пошла эта производственная терминология – цех поэтов, синдики…
Однако на протяжении всей писательской жизни Николая Степановича где-то рядом с ним, поблизости, существовал и творил Блок, каждою своей строкой с полной достоверностью опровергавший такие представления. Не получивший в юности никакой стихотворной выучки, Александр Александрович и в зрелости никого не натаскивал на рифмоплётство и похищал свои мелодии у Вселенского хаоса, самовластно выхватывая их особенно устроенным вещим слухом поэта.
До этих секретов Гумилёв так и не добрался. А значит, продолжал верить в рациональную, т. е. поверяемую алгеброй, природу творчества. Диво ли, что теперь, возглавив «Цех» по производству стихов, он принимается всё чаще и чаще критиковать мистические установки символизма.
Как-то в феврале 1912 года на заседании «Академии» Вячеслав Иванов, иронизируя над Гумилёвым, предложил ему вместо того, чтобы клеймить символизм и символистов, сочинить собственную позицию. И, продолжая посмеиваться над Николаем Степановичем, даже название для таковой придумал – «адамизм». Тут же в разливах его словесного издевательства промелькнуло и древнегреческое словечко «акме», обозначающее высшую степень совершенства, цветущую силу. Гумилёв, нога на ногу, равнодушно воспринимавший язвительные разглагольствования мэтра, тут заметил: «Вот и прекрасно: вы мне сочинили позицию – против себя; покажу уже вам «акмеизм»».
Расхождение Николая Степановича с Брюсовым наметилось ещё раньше, когда Ученик вопреки предостережениям Учителя сблизился с Вячеславом Ивановым, стал посещать Башню, имел там успех. Вызванное этим неудовольствие Валерия Яковлевича с лихвой компенсировалось приобретением разнообразных и многочисленных знакомств среди литературной, художественной и театральной элиты. К Гумилёву приходило признание. Более того, благодаря своему боевому энергичному характеру, он оказался несомненным вожаком среди близких ему по духу молодых писателей.
Весною 1912 года чета Гумилёвых отправляется в Италию. Они всё ещё вместе, всё ещё осознают себя семьёй. Но отношения между ними уже весьма и весьма непросты. К этому времени Николай Степанович пребывает в тяжёлом, едва ли не смертельном поединке с женой. Дело в том, что ещё в пору ухаживания за Анной Андреевной, он, не делая тайны из своего донжуанства, исподволь старался приучить её к своим многочисленным романам. Ну, а теперь, женившись, тем упорнее принялся отстаивать своё право на свободную любовь, считая её неотъемлемой привилегией всякого поэта.
Но одно отношение было к этому у девушки, не имеющей на него никаких прав, другое – у жены. Сергей Константинович Маковский, будучи всячески близок семье Гумилёвых, наблюдал грустные последствия борьбы Николая Степановича с целомудренной супружеской любовью Анны Андреевны: «Отстаивая свою «свободу», он на целый день уезжал из Царского, где-то пропадал до поздней ночи и даже не утаивал своих «побед»… Ахматова страдала глубоко. В её стихах, тогда написанных, но появившихся позднее (вошли в сборники «Вечер» и «Чётки») звучит и боль её заброшенности, и ревнивое томление по мужу».
Как тут не вспомнить тютчевское: «О как убийственно мы любим…», как не посетовать на трагическую противоречивость человеческих чувств. Грустный вывод из мучительной ситуации, в которой оказались даровитые супруги, почти очевиден, и Маковский делает его: «Нелегко поэту примирить поэтическое «своеволие», жажду новых и новых впечатлений с семейной оседлостью и любовью, которая тоже, по-видимому, была нужна ему как воздух… С этой задачей Гумилёв не справился, он переоценил свои силы и недооценил женщины, умеющей прощать, но не менее гордой и своевольной, чем он».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});