Моя повесть о самом себе и о том, чему свидетель в жизни был - Александр Васильевич Никитенко
Отец Николай не один веселился. У него был товарищ или, вернее, ментор, в лице дьячка Андрюшки. Последний оставался трезв, когда отец Николай напивался, и в таких случаях расправлялся с ним попросту. Если батюшка начинал буянить, он его бесцеремонно укрощал побоями.
Но как могло относительно развитое острогожское общество так долго терпеть среди своего чинного и степенного духовенства этого беспутного гуляку? К сожалению, у нас часто так: погорячатся, пошумят и в заключение ко всему привыкнут. О Симеоне Сцепинском сожалели, даже отваживались ходатайствовать за него, делали отцу Николаю разные каверзы, но в заключение устали сожалеть, перестали возмущаться и уже без злобы продолжали только при случае глумиться над недостойным попом.
Зато на самого Сцепинского нанесенное ему оскорбление произвело неизгладимое впечатление и гибельно отразилось на его здоровье. Лет пятнадцать спустя, когда я был уже в Петербурге, ему, пожалуй, и вернули с избытком все, что перед тем отняли. Антоний умер, Николай был отрешен от должности благочинного, а Сцепинский в ней восстановлен. Но ни сил, ни здоровья ему уже не могли вернуть: он умер пять лет спустя, всего пятидесяти лет от роду.
Острогожск и внешним видом превосходил большинство тогдашних уездных городов. Он, правда, никогда не отличался живописной местностью. Расположенный на слегка возвышенном берегу Тихой Сосны, он окружен болотом, сплошь поросшим тростником. Не знаю, как теперь, но в былое время из этого тростника делали полезное употребление: он за недостатком леса шел на топливо и на покрышку домов.
Городок с двумя пригородными слободами, Лушковскою и Песками, раскидывался довольно широко. Его прорезывали прямые улицы, обстроенные довольно опрятными деревянными и отчасти каменными домами — у более богатых не без претензий на изящество, в виде более или менее удачных архитектурных затей. По крайней мере, так было до пожара, который в 1822 году истребил две трети города.
Да, в мое время Острогожск действительно имел привлекательный вид, но — увы! — только в хорошую зимнюю или летнюю пору. Осенью и весной зато этот чистенький, веселенький городок буквально утопал в грязи. Его немощеные улицы становились непроходимыми, среди них, как в месиве, барахтались пешеходы и вязли волы с возами. Немало было у нас толков о сооружении мостовой. По этому поводу даже затеялась переписка с губернскими властями. Дума ассигновала нужные деньги. Переписка тянулась годы, а от денег скоро и след простыл. Город тем временем выгорел, и дело о мостовой кануло в вечность: ее там и по сих пор нет. Да теперь Острогожску и не до мостовой. Он очень обеднел, его умственнный уровень понизился, и он больше ничем не отличается от самых заурядных уездных городов наших.
Невеселое было мое вступление в Острогожск. Я явился туда, потерпев крушение в заветном моем желании, а семью свою застал материально разоренною и нравственно убитой. Отец был мрачен. Дело, на которое он рассчитывал, не состоялось. Он оставался без заработка, и семья его бедствовала.
Кроме того, он носил в сердце глубокую рану — страсть к Юлии Татарчуковой. Эта романтическая страсть была для него источником невыразимых мук. Даже у матери моей не хватало духу его порицать: она ему сострадала и с редким самоотвержением старалась его утешать.
Непосильным бременем оказывалась еще и тяжба с Бедрягой; она требовала постоянных забот, напряженной деятельности, справок с законами и непрерывного писанья бумаг. Из острой, потрясающей тревоги она превратилась в хроническое беспокойство, поглощавшее и время, и труд. Нужды семьи тем временем росли: она в мое отсутствие увеличилась новым членом — сестрой Надеждою.
У отца, что называется, руки опустились. Ему лишь изредка удавалось что-нибудь зарабатывать в тех случаях, когда ему заказывали настрочить прошение в суд или заготовить какой-нибудь акт. Ничтожная плата мгновенно поглощалась той или другой неотъемлемой нуждой.
Неудачи, неудовлетворенная страсть отца делали его все раздражительнее, и он подчас жестоко срывал на домашних накипавшие у него в сердце тоску и досаду. Весьма вероятно, что тревожное состояние духа, притупляя его проницательность и невольно отражаясь на сношениях с людьми, и было главной причиной, почему отец за это время не мог пристроиться ни к какому делу.
Не знаю, что сталось бы со всеми нами, как пережили бы мы это тяжелое время, если б не мужество нашей матери и не ее великодушное отношение к своему удрученному мужу. Видя его изнемогающим, она приняла на свои женские плечи и ту часть обязанностей в семье, которая, по общему ходу вещей, выпадала на его долю, а именно: взяла на себя заботу о дневном пропитании. Она воспользовалась доверием к себе всех знавших ее и стала предлагать себя в посредницы там, где нуждались в купле или продаже подержанных вещей. Ее безусловная честность была хорошо известна в городе, и ей охотно поручали такого рода дела. Вознаграждение, какое она получала за свой комиссионерский труд, и было долгое время главной, если не единственной доходной статьей у нас.
Я был крайне поражен видом нашей бедности. Она во всем проглядывала: в тесном помещении, в убогой одежде, в неусыпном труде матери, которая проводила дни в странствовании по городу с товаром, а ночью в починке детских рубищ при тусклом мерцании каганца.
Мною овладело страстное желание помочь ей. Но что мог я сделать? Быть у нее на посылках, рубить за нее дрова и таскать воду на кухню? В этом я и упражнялся исправно, но ни ее, ни наше общее благосостояние от того не увеличивалось. Отцу предлагали определить меня куда-то сельским писарем. Я и на то был готов, но отец не согласился. Он, не без основания, боялся, чтобы я там не заглох умственно и не был навсегда оторван от будущности, в которую он, вопреки обстоятельствам, упорно продолжал верить для меня.
В заключение нас выручило нечто просто невероятное: мне, четырнадцатилетнему мальчику, систематически прошедшему лишь курс уездного училища, предложены были уроки! Положим, чтение — в последнее время менее беспорядочное и более серьезное — значительно расширило круг моих познаний. Но познания эти, не пройдя через горнило благотворной школьной рутины и не проверенные официальным испытанием, давали мне мало нравственного и никакого материального права на учительскую деятельность, особенно там, где не было недостатка в более зрелых педагогах с вполне узаконенным положением.
Успех мой в данном случае может быть объяснен только духом оппозиции, вообще сильном тогда в острогожском обществе и который, вызывая недоверие к правительственным учреждениям, заставлял избегать и