Книга жизни. Воспоминания и размышления. Материалы к истории моего времени - Семен Маркович Дубнов
18 августа. Прошли дни тревог, остались только хлопоты предотъездные. Тоска разлуки с местом, которое связано с переживаниями одиннадцати лет моей жизни, может быть самых плодотворных. Едем 23 августа, после упаковки вещей в присутствии таможенного чиновника... Ходил сегодня в Цолламт по центральным улицам Шарлоттенбурга. Уныние, мерзость запустения.
19 августа. Быстрая смена тревог и успокоения. Жуткие думы бессонных ночей и просветленная мысль солнечного утра. Все связано с мелкими заботами, могущими иметь крупные последствия (страх за дорогой груз рукописей и т. п.)...
26 августа, Рига, Межа-парк. Берлин покинут 23 августа вечером. Пережиты дни новой эмиграции, тяжелые, тревожные. В последние дни пред отъездом посещали нас друзья и знакомые, остатки «былого величия». Трогательны были напутствия соседей и знакомых.
Заключение
На этом фатальном годе европейской и еврейской истории (1933) я прекращаю повесть жизни. Рано еще рассказывать о том, что пережито в следующие, 30-е годы XX в., годы злокачественной антисемитской эпидемии, проникшей из Германии в другие еврейские центры Европы. После исхода из германского Египта, я поселился в тихом лесном уголке Балтики (Лесной парк близ Риги) и отсюда следил за теми жуткими событиями, которые вкратце описаны в эпилоге к последнему тому моей «Истории», и за их продолжением вплоть до нынешнего момента — новой европейской войны. Я следил за постепенным уничтожением еврейских центров в Германии, Австрии и Чехословакии, за дальнейшим засыханием отрезанной еврейской ветви в советской России и, наконец, дожил до полного разгрома нашего крупнейшего духовного центра в Польше, разрушенной германскими бомбами. Я от времени до времени откликался на эти зигзаги живой еврейской истории, но главная моя работа лежала вне современности — в области прошлого. В смысле научной и литературной работы последние шесть лет, проведенные в Балтике, были не менее продуктивны, чем предыдущий берлинский период. В Берлине я переработал весь текст десятитомной «Всемирной истории еврейского народа» для немецкого издания, а в Риге успел издать целиком ее пересмотренный русский оригинал (1936–1939) и вдобавок первые два тома настоящей «Книги жизни» (1934–1935), которые должны служить тоже материалом для истории.
Заканчивая ныне третий том этой книги на грани жизни, стоя «на роковой очереди», я хотел бы проститься с этой долгой жизнью по-своему, more historico, но сознаю, что при нынешних условиях это недостижимая мечта, фантазия историка. И мне остается только набросать тут план того фантастического путешествия, которым я хотел бы закончить свою странническую жизнь, если бы перегородки между странами новой Европы не сделали это совершенно невозможным.
Прежде всего я хотел бы посетить родной город Мстиславль, которого не видел уже 38 лет. Там я хотел бы поклониться могилам предков. Постоял бы благоговейно на могиле деда, великого талмудиста рабби Бенциона, и шепотом сказал бы ему: «Здесь я, твой внук, достигший почти того же возраста, в котором ты ушел из мира. Помнишь мой бунт против священной для тебя традиции, твои волнение и грустное пророчество, что я когда-нибудь вернусь к покинутому источнику? Твое пророчество сбылось, хотя и в другой форме. Мы — две вехи на распутье веков, но обе вехи указуют путь к истокам еврейства». Затем «я хотел бы рыдать на могиле далекой, где лежит моя бедная мать» и рядом мой преждевременно умерший отец, с которым я в печальный осенний день простился молитвой «кадиш». После этого я перешел бы с кладбища мертвых на кладбище живых, в город, где когда-то цвели мое детство и юность. Что увидел бы я там, на родном пепелище? «Племя молодое, незнакомое» советских граждан без гражданских свобод, комсомольцев и пионеров, клянущихся именами новых богов. И я для них оказался бы незнакомым, чужим, выходцем из другого мира, давно потонувшего в волнах большевизма. Но в том мире, где были и волнения, и горе, цвели надежды, шла борьба против самодержавия, борьба за свободу и равенство, за новые идеалы против устарелых традиций, было разнообразие идейных течений, кипела жизнь, и это кипение отражалось даже в глухом городе над притоком Днепра. А теперь тут захудалый городок, где насильственно искоренены и традиция, и свободомыслие, где мысль и слово и даже совесть скованы железной догмой, не допускающей никаких уклонов, как догмы католической церкви времен инквизиции. Если бы тут на моем месте появился новый Ахер и поднял бы бунт против новой догмы, его бы не оставили в покое, как меня за полвека перед тем, — он был бы «выведен в расход». Для меня это была бы культурная пустыня, населенная племенем, оторванным от своих исторических корней и обреченным на вымирание.
Далее я двинулся бы на юг и посетил бы Одессу, озаренную полуденным солнцем моей жизни. Я постоял бы на могиле старого друга, Абрамовича-Менделе, но в живых не нашел бы ни одного из прочих друзей: «одних уж нет, а те далече». Где умственное кипение 90-х годов и следующих десятилетий, где собрания, кружки, партии, где люди, хотя бы в малейшей степени напоминающие Ахад-Гаама или Бялика? Опять духовная пустыня...
Наконец я вернулся бы в свою литературную колыбель: в Петербург, потом превращенный в Петроград и Ленинград. «Я любил этот город туманов, город холода, мглы и тоски», потому что я здесь приобщился к литературе, ставшей смыслом моей жизни. Где он, Петербург моей молодости, где мы даже под царской цензурой умели высказывать запретные мысли, где созидалась русско-еврейская литература в европейском масштабе, где молодое поколение нашей интеллигенции ополчалось на бой с царским режимом, готовилось к завоеванию свободы и эмансипации? Где эти бойцы? Мы шли вместе, хотя и разными группами, в новом Петербурге, после революции 1905 г., которая не дала нам всего, за что мы боролись, но дала новые орудия борьбы: частичную свободу печати, союзов и собраний. Где эти литературные органы, эти собрания и заседания с страстными прениями до поздней ночи, эти бои идейных армий, это упоение идеалами свободы и справедливости? Много таких бойцов было в Петербурге и Петрограде, их нет теперь в Ленинграде. И я ушел бы с этого кладбища былого умственного центра с горьким сознанием, что все великие идеалы, за которые мы боролись, здесь не достигнуты...
От этого тягостного прощания с прошлым меня избавляет одно: меня ныне