Борис Сичкин: Я – Буба Касторский - Максим Эдуардович Кравчинский
– Из самшитового дерева.
– Отец тебе родной?
– Родной, б…дь.
Я тоже сплюнул и начал возмущаться:
– Да что они, офонарели?! За что сажать?! Стоит себе человек, причем выпивший, плохо соображает (он поддакнул), с палкой. Мимо идет человек в шапке. Ну как его не ударить?!
– В натуре.
– Вот. И ведь ударил не железной палкой, а самшитовой (самшит по прочности не уступает железу), и кого – родного отца! Отец в порядке?
– У него сотрясение мозга.
– Ну и что! Ничего страшного. Потрясет, потрясет и опять бегать будет. Важно, что он тебе не чужой человек. Отец простил, шапка в доме, никто никому не должен, всё в ажуре. Тут никакого криминала нет. Я уверен, что на суде перед тобой извинятся и выпустят. Динозавр был полностью согласен с моей железной логикой. Но у меня осталось ощущение, что он согласился бы выйти из тюрьмы и без их извинений.
На суде мамонту дали год тюрьмы, хотя я не сомневался, что должны были дать минимум три. После отбоя он сел ко мне и спросил:
– Буба, поможешь мне перейти границу, когда я выйду?
– А ты куда хочешь?
– Всё равно, лишь бы козлов и вонючих морд не видеть.
Между прочим, с этим вопросом ко мне обращались многие малолетки. Они знали, что граница на замке, но были уверены, что у меня есть отмычка».
Людоед
«Тюремный обед, разумеется, оптимизма не вселяет…
Со мной в камере сидел один неприятный грязный болтливый типлет сорока пяти. Камера его не любила. Попал он за решетку благодаря собственному идиотизму. Во время ссоры с женой она бросила в него кастрюлю со щами и не попала, а он – утюг и попал. Тюрьма ему, разумеется, не понравилась. В своих воспоминаниях о воле он всегда ел шпроты. Вероятно, это было для него высшим блаженством.
Он объявил голодовку. Но когда часовой не смотрел в глазок, жрал все подряд. На голодовку, естественно, никто не обратил внимания. Тогда он разрезал себе бритвой живот. Мы подняли тревогу, и часовой вызвал “скорую помощь”, хотя его состояние не вызывало опасений. Скорее, это была демонстрация. Приехал маленький врач-армянин и по обыкновению поинтересовался, по какой статье он сидит.
– По пятьсот пятой, – ответил я.
– Что это за статья? – поинтересовался врач.
– Людоедство, – пояснил я.
Врач отказался входить в камеру. Я как мог успокоил медика:
– Не бойтесь, он сытый. Максимум, что он может сделать, – это укусить, и всё.
Часовой говорит врачу:
– Почему вы не делаете перевязку?
Врач:
– Я боюсь.
Я шепнул врачу на ухо, чтобы он попросил корпусного надеть тому на лицо намордник. Был вызван корпусной. Когда врач попросил надеть на пострадавшего намордник, представитель тюремной администрации вытаращил глаза и ничего не мог понять. Врач пояснил:
– Пострадавший сидит по статье “пятьсот пять” за людоедство. Я не хочу быть тоже пострадавшим.
Камера умирала от хохота.
– Какое людоедство? Такой статьи – пятьсот пять – нет, – взревел корпусной.
– Но для подстраховки лучше надеть намордник, – сказал я.
После моего вмешательства корпусному всё стало ясно. Он улыбнулся и пообещал врачу:
– Заходи, не бойся, не укусит, я буду держать его за пасть».
«Свободу Луису Корвалану!»
«Когда сидишь в камере, всё время думаешь, как бы выйти из нее, чтобы подышать свежим воздухом. Я часто ходил к врачам, в библиотеку, но лучше всего было попасть на прием к начальнику тюрьмы.
В 1974 году вся страна клеймила позором чилийскую хунту и требовала, чтобы освободили Луиса Корвалана.
Я написал заявление на имя главного редактора газеты “Правда” от заключенных камеры номер одиннадцать тамбовской тюрьмы: “Заявление. Мы, советские заключенные, клеймим позором чилийскую хунту и требуем освободить Генерального секретаря Коммунистической партии Чили товарища Луиса Корвалана. (Тридцать две подписи.)”
Я записался на прием к начальнику. Меня к нему отвели. Я ему вручил наше заявление. Начальник прочел мое заявление и посмотрел на меня:
– Как это понять? – спросил он.
– Гражданин начальник, мы, заключенные одиннадцатой камеры тамбовской тюрьмы, являемся подследственными и еще не осуждены. Мы имеем право, как все советские люди, выразить свой протест чилийской хунте и настаивать, чтобы освободили Луиса Корвалана.
Когда я говорил, голос мой чуть дрожал от волнения и возмущения. Внутренне я хохотал. Начальник:
– Гражданин Сичкин, я не могу отправить ваше письмо. Получается какой-то абсурд: вы сами сидите, но просите, чтобы выпустили его.
– Мы – это другое дело. Мы защищены советскими законами, а чилийская хунта – это фашистская хунта.
– В камере сидит тридцать человек. Это же черт знает что могут подумать.
– Это легко устранить. Я перепишу заявление от двух камер.
– Все равно получается много людей в камере.
– Я могу уменьшить количество подписей.
– Гражданин Сичкин, я должен это согласовать с областным прокурором.
– Но я вас очень прошу вызвать меня к себе и рассказать о разговоре. На следующий день меня повели к начальнику, который сообщил, что обычно прокурор никогда не ругается, но в этот раз по поводу моего заявления он минут пятнадцать матюгался.
…Время в тюрьме тянется необычайно. Мне год показался десятилетием. Ощущение такое, словно ты в туннеле и его конца не видно. Тем не менее наступил день, когда наше следственное дело завершилось. Точнее, его передавали в суд.
Уверенность в собственной правоте не покидала меня, я верил, что скоро буду на свободе. Веру во мне поддерживал мой защитник, один из лучших адвокатов страны – Владимир Яковлевич Швейский, который защищал в свое время Владимира Буковского, Красина, Джемилева[19] и других. Опытный, умный, смелый адвокат. После процесса мы с ним подружились.
Всё это время адвокаты втихаря подкармливали нас, подследственных, принося забытые нами в тюрьме бутерброды с семгой и икрой. По правилам каждого подследственного следовало отводить в камеру по отдельности. Заканчивали мы поздно. У тюремной администрации не хватало часовых, и мы убедили прокуратуру в том, что всё, что нам нужно было сказать друг другу по нашему делу, мы уже сказали, так что теперь нас можно вместе отводить в баню – это уже ничего не изменит. Прокуратура и тюремная администрация согласились, и какая у нас наступила жизнь!
Обычно на баню в тюрьме отпускают считанные минуты, а теперь мы парились часами, шутили. Часовые не подгоняли нас. Это были райские дни.
Закончилось ознакомление с делом, и следствие передало его в суд. Мы считали дни и часы и с нетерпением ждали суда.
Самые отвратительные дни в тюрьме – суббота и воскресенье. Заключенные по обыкновению ждут