Александр Бахрах - По памяти, по запясямю Литературные портреты
В зарубежной критике, а иногда и в читательском сознании, образовался некий штамп о влиянии на Алданова Анатоля Франса, чуть ли не о том, что Алданов в каком-то смысле «русский Анатоль Франс», причем эта довольно несуразная этикетка была даже приклеена к нему иными, не слишком вдумчивыми литературоведами. Подобная параллель могла показаться тем более обоснованной, что с большой долей наивности повелось сравнивать алдановские романы, частично посвященные эпохе французской революции, с франсовскими «Жаждущими богами».
Спора нет — в писаниях Алданова всегда налицо известный терпкий привкус скептицизма, как у Анатоля Франса рядом с его насмешливой улыбкой неизменно присутствует тень вольтерианства. Но тут дороги обоих писателей расходятся, так как по существу скептицизм одного исходит из совершенно другого источника, чем у его «коллеги». Если позволено будет воспользоваться вульгаризмом, можно утверждать, что скептицизм одного совсем не из «того же теста», что у другого.
Следовало бы напомнить, что в молодые годы, именно в те годы, когда Франс почти безраздельно царил над французской литературой, Алданов не без юношеского задора, даже преувеличивая его значимость, превозносил творчество Ромен Ролла- на. Хотя сам он тогда еще не приступал к беллетристическим опытам и о каких-либо «влияниях» на него не могло быть речи, роллановский «Жан-Кристоф» был ему, вероятно, ближе и созвучнее флорентийских красот «Красной лилии» или намеков на свои социалистические взгляды в «Острове пингвинов».
Если с годами Алданов отошел от своих более ранних пристрастий, то это несомненно произошло по вине русской революции, пережив которую, он почувствовал себя, как «человек, проживший всю жизнь в Эвклидовом мире и внезапно попавшем в мир геометрии Лобачевского». Алданов был уже не в состоянии ни душевно, ни политически, ни эстетически оставаться в русле роллановских настроений, пребывать «над схваткой». Хотя захвативший его водоворот вынес его на берега Сены, он после пережитого уже не мог впасть в самодовольный, «сытый» скептицизм ради скептицизма, умышленно выращиваемый Франсом в кунсткамере своей «виллы Саид», резиденции вблизи Булонского леса.
Алданову полюбилось давать своим книгам двусмысленные, хитроумные заглавия. Так, один из своих романов он озаглавил «Ключ». Чего проще? Но хотя ключ и играет немаловажную роль в заключительной, «детективной» части романа, читатель до конца пребывает в неуверенности: что, собственно, имел в виду автор — простой, сработанный слесарем ключ или «ключ» в более выспренном значении слова.
То же получилось и с «Самоубийством». Что подразумевал Алданов? Хотел ли он таким заглавием подчеркнуть, что в его повествовании особое значение имеет двойное самоубийство его вымышленного героя и его жены, одного из тех, кто активно содействовал расцвету русской экономической жизни после первой революции? Или самоубийство в каннском отеле поддерживавшего ленинскую казну и выстроившего здание Художественного театра богача Саввы Морозова, играющего в романе хоть и не слишком видную, но глубоко символическую роль?
Кстати сказать, говоря о Морозове, Алданов не совсем зря цитирует произнесенную этим последним знаменательную фразу — «Какие-то биографы, сказал Морозов, врали, будто Лермонтов «искал смерти». И о других поэтах говорят то же самое. Коли в самом деле искали, то очень скоро нашли бы: дело нехитрое…». Или, наконец, думал ли Алданов о возможности более глубокого истолкования своего заглавия, то есть о том, что он подразумевал под ним самоубийство Европы, происшедшее в 1914 году из-за случайного сцепления тысяч и тысяч мелких и непредвиденных обстоятельств, каждое из которых ничего не стоило предотвратить и, вместе с тем, каждое из которых могло в корне изменить последующие этапы истории.
Другими словами, не является ли полифонический роман «Самоубийство» красноречивой иллюстрацией и картинным дополнением к тем положениям о роли случая в истории, которые Алданов с такой картезианской логичностью разбирал в своих «философских диалогах», как он назвал свою книгу «Ульмская ночь».
Вероятно, чтобы с большей наглядностью довести свои мысли до читателя, заодно чтобы «поддеть» его, Алданов ввел в свой роман целый ряд мастерски очерченных портретов исторических лиц. Например, на страницах романа мы встречаем Ленина с Крупской и даже с Инессой Арманд, написанными без оттенка злобы, без иронии, без схематичности, без какой-либо беллетризации, с той художественной правдивостью, которая редко кому при описании Ленина удавалась.
Не менее выпукло созданы им «силуэты» престарелого Франца-Иосифа и Вильгельма II, «социалиста» Муссолини и Эйнштейна, с нетерпением ожидающего будет или нет напечатана его статья, перевернувшая судьбу мира, Витге и Дурново (Алданов часто в своих писаниях, хотя бы вскользь, упоминает Дурново, считая его одним из наиболее умных и проницательных деятелей последнего периода царской России).
А рядом Алданов дал чуть лубочный, чуть слишком пестрый, но все-таки остающийся в памяти, образ одного из участников знаменитой в анналах русской революции тифлисской экспроприации, некоего фиктивного Джамбула, которого это кровавое действо окончательно от революции оттолкнуло. Но хотя этому самому Джамбулу, если только подсчитать, посвящено больше страниц, чем любому из упомянутых исторических лиц, кажется, что он больше всего был нужен Алданову, чтобы его устами сказать: «Политика— грязь. Желаю всяческих успехов нашим доморощенным Жоресам, хотя Жоресы очень часто гибнут, такова их судьба…».
Но, кроме этой исторической стороны романа, читателю должно бросаться в глаза, что рядом со всеми побочными рассуждениями ни один из героев романа, как между строк и сам автор, ни на минуту не может отвязаться от мысли о смерти, так или иначе она тут как тут. О чем бы он ни говорил, автор готов мысленно повторять слова Марка Аврелия о том, что «высшее назначение человека — готовиться к смерти» или пытаться истолковать заключительное восклицание Ивана Ильича— «Где она? Какая смерть? Кончена смерть. Ее нет больше».
«Самоубийство», вероятно, найдет теперь тысячи новых читателей (иначе ради чего бы его переиздавали люди, чуждые меценатских наклонностей?) и это радостно. Да, к примеру, недавно в одном из сборников, выпускаемых так называемой «третьей эмиграцией», я не без удивления наткнулся на несколько хвалебных фраз, посвященных алдановскому роману.
Удивление мое относилось, конечно, не к самим похвалам, а к тому, что их автор — довольно видный советский писатель, несколько лет тому назад переставший быть «советским», но естественно своей «советскости» еще не утративший, поражался тому, что он — русский писатель, знакомый с творчеством всяких Кочетовых и Софроновых, ничего не знал о другом русском писателе — Алданове, подчеркивая при этом «чудовищность» этого факта. Слово он выбрал для данного случая, действительно, как нельзя более подходящее.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});