Владимир Кораблинов - Жизнь Никитина
– Ну и шум у вас, – сказал Иван Иваныч. – На улице слышно.
Закашлявшись от дыма, он увел Никитина в его комнату, прилег на диван, дыша трудно, со свистом. Никитин кинулся подкладывать подушку, бежать за чаем.
– Ничего… не надо, – просипел Иван Иваныч. – Погоди, дай отдышусь… Сядь.
Закрыл глаза, замолчал. Молчал и Никитин. И весь дом молчал, словно прислушивался – о чем это там милые дружки шепчутся? Потом хлопнула дверь на улицу. Шорканье веника послышалось, легкие шаги в соседней комнате. Это значило, что батенька отправился в поход, а Анюта взялась наводить порядок: после картежной игры всегда бывало намусорено, наплевано; профессор и Савва тут словно друг перед дружкой старались в своей бесцеремонности.
Веник пошоркал и затих. В дверь робко постучались.
– Иван Савич, ничего не нужно? А то ухожу…
– Иди, Аннушка, иди. Спасибо. Если что понадобится, я сам…
– Святая женщина Анна Николавна, – улыбнулся Иван Иваныч. – Ангел. Неужто не видишь, как обожает тебя? Женился бы.
– Ну вот, – поморщился Никитин, – опять двадцать пять. Женитьбы мне только не хватало.
– Горькая у тебя жизнь, Иван, – печально сказал Иван Иваныч.
– А у тебя? – Никитин присел рядом на диван. – Поди, тоже не мед. И ничего мы тут с тобой, брате, не поделаем: мещане. По одному уставу живем. И ты сам это отлично понимаешь.
– Да оно так, – согласился Иван Иваныч. – Но ведь одно дело – я, другое – ты. Иван Дураков помрет – лопушок на могилке вырастет, и все. Ну, вспомнят при случае: «Это какой же Дураков? Что живодерню держал, что ли? Эва! Да я с энтим, с живодером-то, вчерась в Безруковом трактире чай пил… Другой, стало быть? Да, верно, другой…» На том и разговоры кончатся. У нас, брат, в Нижнедевицке, Дураковых-то – косяк.
– Постой, – перебил Никитин. – Это ты к чему?
– Да все к тому же. Мещане мы с тобой, конечно, житейский устав, как ты говоришь, один, да цена нам не одна. Нас, таких-то, как я, – тысячи, а ты – единственный. И ты сильный, Иван. Тебе это проклятое мещанство преодолеть надо. Мускулами. Зубами. Волей, духом! И все, решительно все бросить надо!
– Что бросить?
– Да все, стало быть. Постоялый двор, копеечничество, домашнюю карусель. В короли потешать квартиранта. Ну… всю ежедневную пакость, одним словом.
– Ого! – засмеялся Никитин. – И что же ты мне присоветуешь?
– Уйти, – твердо сказал Иван Иваныч. – Бросить все и уйти. В Москву ли, в Питер ли, в Харьков – все равно. Но уйти прочь обязательно. Освободиться!
– – Легко сказать – уйти. – Никитин нахмурился, глубокие морщины на лбу сразу состарили его. – Легко сказать… А старика куда денем? Родителя? Ведь он без меня пропадет.
– А как ты пропадешь? Это, стало быть, так и надо?
– Стало быть, так…
– Мне трудно понять тебя, Иван.
– А тут и понимать нечего! – отчаянно и как-то даже со злобою вырвалось у Никитина. – Люблю мучителя своего… И что хочешь ты со мной делай, пускай сам пропаду, а в обиду его никому не дам!
– Так ведь это же… – Иван Иваныч не договорил, затрясся в жестоком кашле, прижал ко рту окровавленный платок.
– Боже мой! – воскликнул Никитин. – Кровь! Тебе лекаря надо… Лежи, лежи… Я сейчас… Тут рядом…
– Пустяки… Воды дай холодной… Стакан. И соли… полную ложку…
С отвращением выпил горько-соленую жидкость, задохнулся, но тотчас же и успокоился. Лежал недвижимо. Синеватой бледностью на гипсовый снимок стало похоже враз осунувшееся лицо.
– Вот и все, – сказал устало. – Прошло. Я напугал тебя? Прости.
Затем весь вечер, до глубокой ночи, сидели при свече за самоваром, сам-друг и, невидимая чужому взору, божественная Евтерпа, муза поэзии, пребывала с ними. Милая выдумка Ивана Иваныча насчет Евтерпы развеселила Никитина, он был оживлен, светел, его глубокие глаза сияли.
В эту встречу, не сговариваясь, ни одним словом не подчеркнув, они как-то незаметно перешли на «ты».
Никитин прочел последнее, что написал. Стихи восхитили Ивана Иваныча, особенно «Под большим шатром голубых небес» и «Суровый холод жизни строгой». Но в пьесе «Развалины» одну лишь звучность похвалил, а колоннады и письмена фантастические отверг и сказал:
– Нет, Иван! Нет и нет. Прости, но это уже не Никитин.
Записи Ардальона Девицкого
О колыбель моих первоначальных дней,
Невинности моей и юности обитель!
Г. ДержавинТетенька Юлия Николавна переселилась в деревню воспитывать близнецов Феденьку и Никошу, препоручив Ардальона заботам давней приятельницы своей, Воскресенской просвирни Пашеньки. Эта Пашенька была немолода и, так же, как и тетенька, девствовала, но удивительно рознились они: Юлию Николавну девство сделало скупою на чувства, сдержанной, суховатой; женское как бы все вытравилось в ней; и внешность – одежда, манеры – все решительно выдавало в ней вековушу. Пашенька же была прямой противоположностью Юлии Николавны, и это, может быть, их и сблизило и устроило их дружбу на редкость прочной. Пашенька, то есть Прасковья Алексевна, несмотря на свои пятьдесят лет, выглядела очень молодо, ей не более сорока давали. Была она невелика ростом, характера веселого, но в то же время и чувствительного; в любой работе ловка и шустра, вечно напевала что-то, какие-то старые, позабытые романсы.
Квартировала она в том же доме, что и тетенька, возле воскресенской церкви, снимала комнату с кухонькой. И хотя квартирка была крохотная, прямо-таки игрушечная, взгляду из окон открывался такой простор бескрайний, что дух захватывало: заречье, поля, туманная голубизна горизонта; а прямо от дома, вниз, к реке, – железными, черепичными, тесовыми, соломенными, камышовыми уступами крыш, беспорядочным обвальным потоком с глинистых крутых бугров низвергался город Воронеж с его садами, садочками, двориками, церквухами, деревянными нужниками и голубятнями.
Ардальону нравились эти сбегавшие к реке кручи и та неразбериха капризно, привольно раскиданных по ним уличек, переулков и тупичков, та веселая, пестрая нагроможденность домишек, которая делала прибрежную часть города особенно живописной. А дальше – внизу – причудливые петли синих речных излучин, еще дальше – голубые развилки многочисленных стариц, зеркальные осколки небольших озер… И совсем уж далеко – поля, поля, поля, уходящие бог знает в какие дали России, во глубину ее, за нежно, дымчато туманящийся горизонт.
Но какой противоположностью ясному, веселому ландшафту чернела на острове мрачная громада заброшенного, мертвого петровского цейхгауза, «чихауза», как называли его прибрежные жители! Какой суровой, воинственной стариной веяло от этого молчаливого, забытого людьми каменного строения славных времен!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});