Иван Жиркевич - Записки Ивана Степановича Жиркевича. 1789–1848
В Вильну мы пришли 5 декабря 1812 г.[205] Тут я узнал, что мне за Бородино дали орден Св. Владимира 4-й степени.[206]
Я квартировал на форштадте в Вильне; когда мне случилось проходить в город, я насчитал неубранных до 20 трупов. Потом, дня через два, улицы в городе и на форштадте очистились. В устроенных французами лазаретах, в канавах, на дворах, вблизи жилых улиц валялось около 30 000 трупов, которые вывозились на лошадях наших за город. Там их складывали в костры и сжигали. Но хотя мы простояли в Вильне двадцать два дня и ежедневно совершалась подобная операция, все-таки осталось более половины из них.
Часть V***1813
Поход за границу. – Болезнь. – Малчевская. – Прусский король. – Прием русской армии в Германии. – Назначение князя Витгенштейна главнокомандующим. – Сражение 21 апреля 1813 г. – Весть о кончине князя Кутузова. – Отступление. – Сражение 9 мая. – Подполковник Марков. – Шутка Костенецкого. – Отступление от Гохкирхена и от Дрездена.
11 декабря 1812 г. Александр I прибыл в Вильну, а 12 декабря, в день его рождения, объявлены были различные манифесты, 26 декабря мы опять выступили в поход, и я с полуротой в Вильне присоединился к своей бригаде.
1 января 1813 г. мы перешли границу и вступили в Пруссию.
На втором или третьем переходе, перед городом Лык, у меня открылась горячка: бригадный лекарь объявил, что я едва ли проживу два дня. Когда рота пришла в город, мой ротный начальник капитан Гогель, объявив товарищам моим, что хотел бы лично похоронить меня, остался со мной в Лыке. На 8-й или 9-й день после кризиса я встал уже с постели, а взамен меня бывший до того времени здоровым, Гогель слег и на 3-й день скончался. Это меня так поразило, что я получил вторичный приступ горячки, и меня перенесли на другую квартиру. На этот раз это была скорее необыкновенная слабость, нежели раздражение, так что с приближением вторичного кризиса я не мог даже говорить от слабости, не помнил и не слыхал, что около меня делается. В это время не сходили у меня с ума мать и невеста, и думал, что они скажут, когда прочтут в газетах, что я исключен из списков умершим. Но молодость свое взяла, и я стал выздоравливать.
Дней через пять после моего кризиса привезли в Лык товарища моего, поручика Стаховича,[207] который оставлен был на второй станции от Лыка больным тоже горячкой. При первом возвращении его к памяти он вспомнил, что и я нахожусь в Лык, желал, чтобы его перевели туда и положили бы со мной на одной квартире; он привез мне известие, что я 13 января произведен в штабс-капитаны. Когда меня оставили в Лыкове, при мне было около 100 рублей ассигнациями, и, покуда я был болен, лечивший меня доктор при военном госпитале Ханов ни за свои посещения, ни за прописываемые лекарства, которые отпускались из госпиталя, ничего не брал, и деньги были все целы; но когда я начал поправляться, то доктор присоветовал мне, для укрепления пить вино, и это скоро истощило мои финансы. Узнавши, что в Лыке оставлен по болезни обер-провиантмейстер гвардейского корпуса Гове,[208] я обратился к нему с запиской, и он прислал мне еще 100 рублей ассигнациями с тем, чтобы после удержать из моего жалованья. Когда привезли Стаховича, то на вопрос его, есть ли у меня деньги, я ему объявил, что имею 8 рублей серебром, а он мне сказал, что имеет 2 рубля серебром.
Хотя я еще не вставал с постели, но уже говорил твердо; Стахович же был еще очень слаб, часто впадал в беспамятство, забывался, но, приходя в себя, всегда возобновлял разговор о деньгах, не зная, где достать оных. В Лыке кроме нас еще насчитывалось человек 11 гвардейских офицеров, оставшихся здесь по болезни, и, на наше счастье, никто не случился из числа их знающий немецкий язык лучше меня, хотя и я по-немецки едва-едва мог выпросить для себя необходимое. В одно утро входит к нам городской почтмейстер и просит меня, чтобы я объяснил ему и прочел ему бумагу на русском языке, поданную ему каким-то русским человеком; но он не знает ни кто он, ни чего требует. Взяв ее в руки, я увидал, что это подорожная, по которой какой-то хорунжий следует в Россию до Харькова, и что для него требуется пара лошадей. Когда я объяснил это почтмейстеру, аккуратный немец стал требовать, чтобы я сказал, кем подписана подорожная. По неясности подписи я долго не мог разобрать фамилию подписавшего и его звание, и это затруднило наши обоюдные объяснения. Нетерпеливый хорунжий с азартом вошел в комнату и малороссийским наречием закричал:
– Ну, що вы там робите? Долго ли мне будет ожидать коней?
Стахович в эту минуту только лишь пришел в память и слабым голосом просил меня узнать, кто этот малороссиянин и куда он едет. На сделанный ему от меня переспрос он отвечал, что он сам из-под Ромны, водил в армию лошадей, пожертвованных харьковским дворянством, а теперь едет в Харьков представить отчеты. Я, зная, что и Стахович сам Роменского уезда, спросил у хорунжего, не знает ли он в Ромнах кого-нибудь из Стаховичей.
– А чи не ты ли тоже Стахович? – спросил меня малороссиянин.
– Нет, – отвечал я, – а вот кто. – И показал ему на лежавшего товарища.
Тогда мой хорунжий бросился со всех ног на больного, начал целовать его ноги, с плачем и криком продолжал соболезновать и утверждал, что не только покойный отец Стаховича, но и мать его, и вотчим – его благодетели! Потом вдруг, как бы угадав нужду Стаховича, спросил:
– А есть ли у тебя гроши? А то будешь в болезни нуждаться!
Стахович откровенно признался, что денег у него вовсе нет, и тогда хорунжий объявил, что у него в кожухе зашито 1000 рублей ассигнациями, нажитые им от продовольствия лошадей, и потому если Стахович возьмет их все и даст ему записку, то для него же сделает большое одолжение, так как он боится, чтобы дорогой не ограбили его. Но Стахович, поблагодарив его за вызов, не решился взять более 300 рублей, о чем малороссиянин крепко горевал и потом с видимой совестливостью и озабоченностью, просил, не напишет ли Стахович матери, чтобы ему за одолжение на месте дали несколько возов соломы. Разумеется, со Стаховичем и я разбогател в совокупности.
Оправившись от болезни, мы вместе со Стаховичем отправились к бригаде, которую нашли недалеко от Калиша. Моя рота стояла в Конине. Вместо Гогеля командиром был назначен капитан Демидов. Тут мне удалось познакомиться с семейством Брониковских, имение которых было от Конина верстах в восьми. Семейство это состояло из двух стариков – мужа и жены, сына и племянницы их, лет 16-ти, Малчевской; когда главная квартира проходила эти места, государь квартировал у Брониковских и, видимо, заняла его Малчевская, ибо он пробыл тут дня три или четыре и одарил все семейство: старику дал ленту, сына пожаловал в камер-юнкеры и уехал в Калиш, где главная квартира простояла около месяца. Государь не один раз приезжал оттуда к Брониковским, несмотря на 40-верстное расстояние, на распутицу и на самую неисправную дорогу, и два раза присылал за ними приглашения на балы, в Калиш. Это мне рассказывала сама Малчевская, в то время уже невеста молодого Брониковского. Меня же она особенно сконфузила, увидевши в строю на параде, данном по случаю приезда прусского короля. В то время, когда мы проходили церемониальным маршем мимо государя и короля, которые стояли по правой стороне, я вдруг слышу, с левого бока кто-то громко кричит:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});