Маргарита Былинкина - Всего один век. Хроника моей жизни
Картины были, как правило, двух сортов, хотя чистая любовь с поцелуями радовала нас и в тех, и в других. Одни фильмы поднимали настроение, другие крепили дух. «Веселые ребята» чередовались с «Тремя танкистами». На другой день очень хотелось подпевать Жорику: «Сердце, как хорошо на свете жить!» или «Три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой!».
Однако истинная благодать снисходила на меня при возвращении домой после киносеанса.
Экран гаснет, и все мы сразу оказываемся в теплой темноте ночи. Лишь оконца наших домиков поблескивают вдали. Идем длинной аллеей сквозь густой аромат цветов на детдомовских клумбах. Кто-то тихо переговаривается. Мы с мамой идем молча. На душе особенно радостно и уютно. Рядом мамина теплая рука, а в фильме жили такие красивые хорошие люди…
Эти благостные фильмы со счастливым концом удивительно приятно действовали, и хотелось продлить удовольствие. Выскальзывая на пару минут из нирваны, я в темноте тайком срывала пяток роскошных пионов с клумб вдоль аллеи, чтобы дома поставить в вазу. А букетики из гвоздик, резеды и ноготков две детдомовские девочки, бывало, сами совали в руки маме, которую они называли Лидинькой.
Рояль красного дерева
Если летняя детская пора представляется отдельными яркими картинами, то осенне-зимнее московское житье видится единым спектаклем нон-стоп с повторяющимся действом без особых постановочных трюков. Не декорацией, не реквизитом, а всегдашним участником этого действа был наш полуконцертный красно-коричневый рояль.
Первым предметом — предметом не мебели, а любви, — который мама поселила в новой квартире, стал великолепный рояль знаменитой фирмы «Штейнвег», той, что в Америке потом стала называться «Стэнвей». Инструмент был куплен в 1929 году при НЭПе, по случайному объявлению в газете, у владельца какой-то мясной лавки, которому бывший московский губернатор, Кисель-Загорянский, отдал его за долги перед своим отъездом за границу.
Рояль был настоящим красавцем со звучным бархатным тембром голоса. Как только мама ставила ноты на изящную резную подставку, я с ногами забиралась на его большую блестящую крышку и замирала. В большой комнате он очень гармонировал со старинными креслами, морозовским письменным столом и книжным шкафом, доставшимися от Герасима Ивановича. Но рояль был не мебелью, а живым существом, которое мама любила, наверное, лишь чуть меньше, чем меня. Я тоже видела в нем члена семьи, почти брата, но которого можно не ревновать к маме, потому что мне в голову не приходило, что можно с кем-то делить мамину любовь. Не надо мне было родных братьев и сестер. Отец тоже так думал, хотя и по иной причине. «К чему плодить нищих», — говорил он.
Мама стала счастливым человеком. Когда она играла, у нее светлело лицо, она ничего не видела, никого не слышала. Я росла под музыку Шопена, Шумана, Листа и других чудодеев-романтиков, которых воскрешал наш рояль. Я выводила на нотах, раскиданных на нем, свои первые каракули и устраивала под ним пещеры и шалаши.
Когда к нам в гости приезжала тетя Маруся со своим третьим мужем, Михаилом Ивановичем Красновым (кстати — однокашником авиаконструктора Сикорского), они играли в четыре руки — бравурно и барабанно — «Испанское каприччо» Глинки. Мама же любила музицировать со своей приятельницей Наташей Степановой. Их игра была помягче, поприятнее; обычно что-то из Зуппе.
Наташа Степанова, Наталья Владимировна Степанова, — была великовозрастной девой с милым постным лицом монашки. Все наши знакомые наперебой искали ей жениха, но достойного кандидата для невесты из семьи старинной московской интеллигенции никак не находилось. Одним из реальных претендентов был некто, по профессии маляр. «Фи, маляр!» — говорила Наташа Степанова безразличным тоном. Но очень оживлялась, когда речь заходила о Достоевском («Я не Степанова, а Степанчикова я, — кокетливо повторяла она), а также когда смаковала мамины котлеты с макаронами и играла с нами в детские игры.
Эта добрая затейница садилась за рояль, а мы — Валя Горячева, конопатая хохотушка из 33-й квартиры, бритоголовый Юрка Крестников из 29-й и я — с визгом носились по комнате, изображая «Море волнуется», прислушиваясь то к низким, то к высоким нотам «холодно-жарко» и участвуя в других играх, уже почти забытых в начале 30-х годов. Утомившись, мы садились у рояля и под бодрый аккомпанемент Наташи Степановой веселыми и радостными голосами пели модные тогда частушки.
На полях старого нотного листа, вырванного из «Серенады» Шуберта, чьим-то круглым почерком записаны куплеты, достойные воспроизведения:
Ты не плачь, чужая тетка,Не грусти, родная мать,Разобью белогвардейцевИ приду домой опять.
Наш Ермил — мужик богатый,А не хочет несть налог, —Пусть совет его заставит.Чтоб противиться не мог.
Избы новы, избы чисты,Электричество горит.«Молодчаги коммунисты!» —Вся деревня говорит.
У колхоза, у колхозаВсе как есть сбывается;У колхоза счастье в горуВозом поднимается.
Топай, топай, каблуки,Прыгай, потолочины;Не форсите, кулаки,Покуда не колочены.
Испугалася до смертиНынче маменька моя:Я пришла да ей сказала:«Комсомолкой стала я».
В ту же пору, в начале 30-х годов, у нас в доме появилась домработница Таня, одна из тех, кто бежал от колхозной жизни в город на заработки. У молоденькой Тани Овсянниковой были опухшие черные губы, посеченные трещинами, и лицо землистого цвета. Ее семья в деревне питалась жареными семечками и пекла оладьи из мерзлой гнилой картошки, подобранной на колхозном поле. Отец у нее был церковным дьячком и тоже попал под раскулачивание. Местные бедняки в пылу вседозволенности увели у него не только корову и козу, но и вспороли все подушки. Земля стала пухом не только ему, но еще многим в деревне.
У нас Таня спала в кухне на раскладушке. В первый же день я с гордостью знакомила ее с городскими удобствами: «Вот газовая плита, вот лампочки, а вот — водопровод, и не надо к колодцу ходить!» Таня мне ответила: «Все двадцать четыре удовольствия!» И в ответе деревенской девушки мне послышалась то ли легкая, то ли горькая ирония.
Наша домашняя жизнь тоже менялась, и эти перемены особенно ощущались зимой, в Москве.
Одним декабрьским вечером 34-го года Наташа Степанова принесла нам весть об убийстве первого секретаря Ленинградского обкома ВКП(б) С.М. Кирова. От ее слов, произнесенных полушепотом, пахнуло какой-то зловещей тайной; от непонятных разговоров и полунамеков веяло чем-то жутковатым. Но никто не знал, что начиналось время большого террора. Через час мы уже играли с Наташей в наши обычные шумные игры.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});