Перед изгнанием. 1887-1919 - Феликс Феликсович Юсупов
Реставрационные работы, предпринятые моими родителями в конце прошлого века[89], открыли знаменитый подземный ход. Проникнув туда, обнаружили длинное помещение, где к стенам были прикованы ряды скелетов.
Дом был выкрашен в яркие цвета, в старом московском стиле. Он выходил одной стороной на парадный двор, а другой в сад. Все залы были сводчатые и украшены живописью, в самой большой была коллекция прекрасных золотых монет; портреты царей в скульптурных рамах украшали стены. Остальное состояло из множества маленьких комнаток, темных переходов, крошечных лестниц, ведущих в подземные тюрьмы. Толстые ковры поглощали все звуки, и тишина усиливала впечатление тайны. Все в этом доме возбуждало память о грозном царе. На втором этаже, в том же месте, где находилась часовня, раньше были ниши с решетками, а в них скелеты. Мне казалось, что души этих несчастных должны часто посещать эти места, и меня в детстве часто охватывал страх, что я увижу призрак какого-нибудь казненного.
Мы не любили этот дом, где трагическое прошлое было столь живо, и никогда долго не жили в Москве. Когда отца назначили генерал-губернатором, мы поселились в пристройке, соединенной с главным домом зимним садом. Сам дом был предназначен для праздников и приемов.
Некоторые тогдашние москвичи отличались оригинальностью. Отец любил окружать себя чудаками, общество которых его рассеивало. Это были в большинстве своем члены разных обществ, где он числился почетным председателем: собаководов, птицеводов и, особенно, центра пчеловодства, члены которого, пчеловоды, принадлежали к очень распространенной в России секте скопцов, кастратов. Один из них, старик Мочалкин, руководивший центром, часто приходил к отцу. Он внушал мне некоторый страх, со своим лицом старой женщины и высоким голосом. Но совсем другое дело было, когда отец привез нас в его пчелиное заведение. Встречала нас добрая сотня пчеловодов-скопцов. Нам предложили вкусный завтрак, сопровождавшийся очень хорошим концертом, данным этими мужчинами с женскими голосами. Кто может представить себе сотню старых женщин, одетых мужчинами и поющих детскими голосами популярные песни? Это было одновременно трогательно, комично и грустно.
Другим курьезным персонажем был маленький, круглый, лысый человек по имени Алферов. Его прошлое было довольно бурным. Он был пианистом в доме терпимости, затем продавцом птиц. Последняя профессия стоила ему нескольких столкновений с правосудием, когда он выдал за экзотических птиц простых обитателей птичьего двора, выкрасив их в ослепительные цвета.
Он всегда свидетельствовал нам свое величайшее почтение, при входе опускаясь на колени и не оставляя этой позы до появления хозяев. Однажды слуги забыли доложить нам о его приходе, и он целый час ждал нас на коленях посреди зала. Во время еды он вставал всякий раз, как один из нас с ним заговаривал, и не садился, пока не ответит на наши вопросы. Это стало для меня игрой, от которой я никогда не уставал. Отправляясь к нам, он надевал старую одежду, которая когда-то должна была быть черной, но которой время придало неопределенный цвет. Несомненно, это была та же, которую он некогда носил, командуя танцами женщин легкого поведения. Твердый, очень высокий воротник почти скрывал уши, на шее у него висела огромная серебряная медаль, память о коронации Николая II. Другие медальки покрывали его грудь – это были призы, которые он получил на конкурсах за своих якобы экзотических птиц.
Отец несколько раз привозил нас к нему, где несчетные клетки с соловьями висели под потолком. Алферов руководил их пением с помощью инструмента собственного изготовления, частями которого он ударял друг о друга. Он дирижировал своими певцами как руководитель оркестра, останавливал их и заставлял продолжать по своему желанию и даже по ролям. Я никогда не слыхал ничего подобного.
В Москве, как и в Петербурге, родители держали открытый стол. Мы знали одну даму, знаменитую своей скупостью, которая устраивала себе приглашения к тому или иному из друзей на все дни недели, кроме субботы. Она преувеличенно хвалила кухню хозяйки дома и кончала просьбой взять с собой остатки блюд, которых было всегда много. Даже не дожидаясь ответа, она звала слугу и приказывала отправить блюдо в свою карету. В субботу она собирала друзей и угощала их остатками того, что ела у них же в течение недели.
* * *
Летом мы уезжали в Архангельское. Нас сопровождали многочисленные гости, и многие из них оставались на весь сезон. Моя симпатия к ним определялась степенью их интереса к этому чудесному месту. Я боялся людей, нечувствительных к его красотам, которые приезжали туда лишь есть, пить и играть в карты. Их присутствие казалось мне профанацией. Чтобы избежать таких, я скрывался в парке. Я бродил между боскетов и фонтанов, никогда не уставая любоваться пейзажем, где искусство и природа так счастливо дополняли друг друга. Его ясность успокаивала мои сомнения, беспокойство, укрепляла надежды. Часто я доходил до театра. Сидя в почетной ложе, я представлял себе спектакль, где избранные актеры играли, пели, танцевали для одного меня. Я видел себя своим предком, князем Николаем и полным хозяином нашего прекрасного Архангельского. Иногда я поднимался на сцену и сам пел перед воображаемой публикой. Порой мне случалось так замечтаться, что начинало казаться, что меня действительно слушает весь внимательный зал. Когда я возвращался к действительности, казалось, я раздваиваюсь – часть меня самого издевалась над этой нелепостью, другая грустила об исчезнувшем очаровании.
Архангельское нашло друга и обожателя не только в моем сердце, но и в художнике Валентине Серове, приехавшем туда в 1904 году писать мой портрет. Это был обаятельный человек. Из всех великих художников, каких я встречал в России и за рубежом, он оставил самое яркое и живое воспоминание. С первого посещения я отнесся к нему дружески. Его восхищение Архангельским легло в основу нашего взаимопонимания. В перерывах между сеансами я уводил его в парк. Сидя в боскете, на одной из моих любимых скамеек, мы откровенно беседовали. Его передовые идеи не прошли без влияния на развитие моего ума. Он же считал, что если бы все богатые люди походили на моих родителей, то революции не было бы против кого бороться.
Серов не опошлял своего искусства и соглашался на заказы, если только модель ему нравилась. Так, он отказался писать портрет светской женщины, известной в Петербурге, потому что ее лицо его не вдохновляло. В конце концов он уступил настояниям этой дамы, но, закончив последний сеанс, взял кисть и «надел» на нее огромную шляпу, закрывавшую три четверти лица. Когда модель запротестовала, Серов насмешливо ответил,