Воспоминания - Ксения Эрнестовна Левашова-Стюнкель
X. Лень
Наш институт помещался на Пречистенке (теперь Кропоткинской, наискось от пожарного депо), фасадом двухэтажный дом с колоннами выходил на улицу, с большой сверху остекленной дверью в вестибюль и переднюю, рядом другая входная дверь — в квартиру начальницы института. Дом большой и левой стороной выходил в переулок, и весь наш участок заканчивался огромным садом-парком, который доходил до Остоженки. В этом внутреннем парке мы гуляли, там не было цветов, он был полузаброшенный, и в этом была какая-то своя прелесть. Попадали мы в него через арку нашего внутреннего, круглого, закрытого двора, где мы тоже гуляли. Не знаю, по каким соображениям иногда парами ходили мы по улицам города, иногда по двору. Очень не любили мы описывать по несколько раз окружность двора.
Окна первого этажа: музыкальная школа, закончившая ее Шиловская стала директором Омской консерватории, а Тимбурская — певицей. Столовая, лазарет, аптека, пошивочная, гардеробная и бельевая, плюс квартира начальницы, и все окна белые, матовые — это все первый этаж.
На внутреннем спуске, по лестнице в столовую, между первым и вторым этажами помещался ларек, в нем продавались штучные конфеты, орехи в сахаре, плиточный шоколад, еще что-то. Еще карандаши всякие, акварель, ручки, резинки, нитки для вышивания. Нас привлекала эта самостоятельная покупка, мы все восемь лет не имели права одни в форме ходить на улицу. Нас, приходящих, всегда провожали и встречали. Я вставала трудно, было ли это связано с ленью или еще с чем, я не могу отдать себе в этом отчет. Но помню, как Боря приходил в мою комнату и строго говорил: «Вставать!» Я продолжала лежать, холодно, не хотелось. Он опять выглядывал и говорил: «Вставать сейчас же, а то одеяло сдерну!» Я снова не двигалась. На третий раз он, разъяренный, стаскивал одеяло, и мне приходилось одеваться. Тогда были мобилизованы все члены семьи: Настя меня причесывала — длинная коса требовала ухода, я долго не могла справиться с таким лесом волос, а надобно, чтобы они лежали гладко. Настя натягивала так, что виски трещали.
Я терпеливо сидела, перечитывая урок, который всегда не твердо знала. Иногда Жоржик или кто-нибудь шнуровал ботинки. Я опаздывала. Потом в темпе бежала в столовую и клала свою сумку с книгами на Борин ранец.
Мама вставала много позже, и за столом хозяйничал Боря. Он делал бутерброд, наливал чай, и если, упаси боже, он выходил в гимназию раньше и выдергивал ранец из-под моей сумки, я начинала браниться и говорила, что он хочет, чтобы я получила плохой балл.
Гимназия Борина помещалась на Волхонке, против Храма Христа Спасителя, в глубине большого палисадника. Наш институт — чуть ближе. Но мне надо было, особенно если урок был плохо выучен, забежать в один из переулков, где помещался образ Спасителя, приложиться к нему, из мешочка, прикрепленного к нему, оторвать клочок освященной ваты и мчаться дальше. Настя шла сзади, еле поспевая с моей сумкой. Дорогой, если я встречала священника, это была плохая примета, надо было спешно перейти улицу, обойти тумбу и сплюнуть, но на это я никогда не решалась. Чем совершать такой ритуал, проще было выучить урок.
Вспоминается такой позорный случай: я уже сидела за партой, когда постучали в класс, и швейцар Николай торжественно внес мою забытую сумку с книгами и передал ее классной даме. Это случилось со мной за все восемь лет один раз.
На втором этаже института, как поднимаешься из передней, двери вели во внутреннюю домовую церковь, она была чуть меньше актового зала, который занимал всю длину колонн по улице, а по обеим сторонам коридора шли классы. Мы много лет сидели в угловой комнате, нас было сорок семь человек. Окна смотрели на Пречистенку и в переулок. Институт был военного ведомства, в основном для детей Московского военного округа. Но, очевидно, для дотации принимались своекоштные, в нашем классе их было несколько человек, а три девочки были из приюта, так же, как сейчас из детдома.
Материя на формы была очень кусачая, жесткая, она никогда не мялась и не изнашивалась, стоила дорого — 4 рубля аршин. Для своекоштных продавалась в определенных местах. Лиф и рукавчики на подкладке, и к ним пристегивались белые рукава и на открытую шею пелериночка, лиф фартука был глухой.
Мама часто говорила мне: «Боже, Ксения, как же ты ленива! От тебя даже ленью пахнет!» Любопытно, что это за запах. Я его не слышу. У меня страдал Закон Божий. Немецкий никогда не учила, я прекрасно говорила, а стихи и грамматику — не хотела.
Вот однажды, во время перемены, сидим мы с Соболевой на широком подоконнике в коридоре. Подходит Соколова — пренеприятная язвительная девица, и к тому же великовозрастная, — и говорит: «Смотрю на тебя, Стюнкель, и думаю: такая ты красивая, большая, а какая же ленивая, стоишь дура дурой и ничего не знаешь!» Кровь ударила мне в голову. Соколова, которую я так презирала, прямо так мне и сказала!
Душ Соколовой на всю жизнь прочистил мозги — лени как и не было.
XI. Черкассы
В Архангельске жил дядя Тоня, муж маминой сестры. С тех пор как он овдовел, наша семья стала для него родной. Всегда к Рождеству присылал нам посылки, и из деревянного ящика вынимали северные гостинцы: большие мятные пряники, изображающие девочек и мальчиков, расписанные розовым и белым сахаром, медвежьи