Державин - Олег Николаевич Михайлов
— Что это, лошади с придурью?
— Нет, — не оборачиваясь, прогудел Серебряков. — Частые ездоки, вишь, поугладили путь.
Но вот ползкая дорога кончилась, и через Тайницкие ворота повозка шибко побежала к спуску на замерзшую и широкую здесь Казанку. Белокаменный Кремль таял, сваливался за горизонт, едущих обнимала ширь степей. Державин, придерживая голубую форменную шляпу, огляделся: родные сердцу просторы. Странствия по этим степям в юности дали ему поболе, нежели науки, отозвались много позже в его душе широтою и смелостию поэтических суждений. Величие степей, их безмерность и малость человека заставляли позабыть о подстерегающих опасностях, рождая мысли о вечности и творце, о тщете и гордыне… Неясные еще строки лепились смутно, рождались высокопарные, надутые образы. Но, ощущая это, он чувствовал, что стихотворчество, казалось бы прочно забытое, властно просилось наружу, — то неожиданным уподоблением, то мольбой о чем-то, то смелой, все подчиняющей мыслью:
Небесный дар, краса веков,
К тебе, великость лучезарна,
Когда средь сих моих стихов
Восходит мысль высокопарна,
Подай и сердцу столько сил,
Чтоб я тобой одной был явен,
Тобой в несчастьи, в счастья равен,
Одну бы добродетель чтил…
Повозка пересекла Волгу. Строки цеплялись одна за другую, саднили в голове огненными занозами, вторили в такт стуку копыт по мерзлой дороге. Стихи набегали, толпились, тесня образами, обращались к небу и трону, прося, требуя. Чего? У кого?
Велик напастьми человек!
В горниле злато как разжженно
От праха зрится очищенно,
Так наш, бедами бренный век.
Услышьте, все земны владыки,
И все державные главы!
Еще совсем вы не велики,
Коль бед не претерпели вы!..
Внезапно лошади остановились на всем расскоке.
— Падалище на дороге, барин.
Это был пропнутый стрелою солдат. Поодаль лежал еще один. Повев ветра донес переклик не переклик, не то вой, не то голос.
— Едем тише, Иван! — отрывисто попросил прапорщик, вынимая из чехлов два пистолета.
— Едем, ваше благородие, — спокойно отозвался Серебряков. — Ишь, ржет конь к печали, ногою топает к погонке…
С полверсты лошади шли ступою. Теперь уже явственно слышался жалобный псиный скулеж.
— Ишь ты! — сказал Державин. — Собака-то не к добру развылась…
За поворотом открылось свежее пепелище: кучи праха, остовы изб. У одночельной печи, странно белевшей посреди золы и углей, завозилась куча тряпья и обернулась старухой. Шамкая беззубым ртом, она трясла восковым кулачком, грозя повозке. Когда путники поравнялись с ней, старуха внезапно вскинулась с криком:
— Ахфицер! Душегуб! Пусть на тебя нападут все двенадцать сестер-лихорадок!..
— Молчи, старая псовка! — замахнулся кнутовищем Серебряков.
А вослед им несся дребезжащий голос:
— Трясея, огнея, ледея, гнетея, грынуша, глухея, ломея, пухнея, желтея, коркуша, глядея, огнеястра!..
Некоторое время Державин со своим подзираем молчали. Затем Серебряков прогудел:
— Думаю-подумаю… Раздумьице возьмет. А что, барин, ежель самозванец, не хуже, и победит?
— И этот переметнуться может! — с ужасом прошептал прапорщик и отвернулся.
Зимний день короток, незаметно навалился вечер. Попримучив лошадей, путники остановились в разоренной деревеньке. Державин приказал старостихе затопить печь. В поддымки в черной избе быть несносно. Прапорщик вышел в сенцы, запалил огонь и вскрыл пакеты. В первом ордере ему предписывалось ехать в Симбирск, присоединиться к подполковнику Гриневу и идти с ним на Самару; во втором — по занятии Самары отыскать злоумышленников и уговорителей народа и, заковав их, отправить к Бибикову. Прочих виновных для страха на площади наказать плетьми.
Державин позвал старосту:
— Лошадей, и живо!
— Не будет лошадей! — отрезал староста, мужик с покляпым носом и злыми глазами. — Всех ужо забрали военные команды…
— Ты отлыжки-те свои брось! — повысил прапорщик голос.
— Да что, я тебе рожу лошадей?! — закричал староста.
Державин щелкнул курком и приставил к его горлу пистолет:
— Будут лошади?
— Слышь, Марья, — сиплым голосом позвал тот старостиху, с откровенной ненавистью глядя на офицера. —