Жан-Жак Руссо - Исповедь
Но что бы они ни думали и ни говорили, я все-таки не перестану добросовестно повествовать о том, чем был, что делал и думал Ж.-Ж. Руссо, не объясняя и не оправдывая странностей его чувств и мыслей и не доискиваясь, думали ли другие, как он. Мне так понравилось на острове Сен-Пьер, и пребывание на нем было мне так приятно, что, привыкнув связывать все свои желания с этим островом, я в конце концов стал мечтать о том, чтобы никогда не покидать его. Визиты, которые мне надо было сделать соседям, поездки в Невшатель, Бьен, Иверден, Нидо, которые мне предстояло совершить, утомляли меня даже в воображении. День, проведенный вне острова, казался мне украденным у моего счастья, а покинуть пределы озера было для меня то же, что выйти из своей стихии. К тому же по опыту прошлого я стал боязливым. Достаточно было чему-нибудь хорошему обрадовать меня, как я уже ждал его утраты; и пламенное желание кончить свои дни на острове было неразлучно с боязнью, что меня заставят его покинуть. Я взял обыкновение сидеть по вечерам на песчаном берегу, особенно когда озеро волновалось. Мне доставляло странное удовольствие наблюдать, как волны разбивались у моих ног. Это напоминало мне житейские бури и мир моего убежища; и я приходил иногда в такое умиленье при этой отрадной мысли, что слезы текли у меня из глаз. Покой, которым я наслаждался со страстью, нарушался только опасением утратить его; но опасение это было велико и портило наслаждение. Мое положение казалось мне настолько непрочным, что я не смел рассчитывать на его продолжительность. Я говорил самому себе: «О, как охотно отдал бы я свободу выхода отсюда, о которой мне и думать не хочется, за уверенность, что я могу остаться здесь навсегда. Вместо того чтоб терпеть меня на этом острове из милости, зачем не держат меня здесь насильно! Те, кто только терпит меня здесь, могут каждую минуту изгнать меня, и могу ли я надеяться, что мои преследователи, видя, как я здесь счастлив, оставят меня в этом положении? Мне мало, чтобы мне позволили здесь жить; я хотел бы, чтобы меня обрекли на это, чтоб я был вынужден здесь оставаться; иначе меня изгонят». Я не без зависти думал о счастливом Мишели Дюкре{485}, спокойно пребывавшем в замке Арберг: ему стоило бы только пожелать, и он стал бы счастлив. Наконец под влиянием этих размышлений и тревожных предчувствий новых гроз, всегда готовых обрушиться на меня, я дошел до того, что стал желать – и притом с невероятной силой, – чтобы мое пребывание на этом острове превратили в пожизненное заключение. И могу поклясться, что, если бы только я мог приговорить самого себя к такому заключению, я, право, сделал бы это с величайшей радостью, тысячу раз предпочитая провести остаток жизни на этом острове, чем подвергаться опасности быть оттуда изгнанным.
Эта боязнь недолго оставалась напрасной. В тот момент, когда я меньше всего этого ожидал, я получил письмо из Нидо, от байи, в округе которого находился остров Сен-Пьер; в этом письме он передавал мне от имени их превосходительств приказ покинуть остров и их владения. Мне показалось, что это дурной сон. Не могло быть ничего более противоестественного, бессмысленного, неожиданного, чем подобный приказ: я считал свои предчувствия скорее тревогами человека, напуганного несчастьями, чем предвиденьем, имевшим хоть какое-нибудь основание. Меры, принятые мной, чтоб обеспечить молчаливое одобренье высшей власти, спокойствие, с каким мне предоставили устраиваться на новом месте, посещения нескольких жителей Берна и самого байи, осыпавшего меня знаками дружбы и внимания, суровое время года, когда было варварством изгонять больного человека, – все это заставляло меня думать, вместе с многими другими, что этот приказ – какое-то недоразумение и что злонамеренные люди нарочно воспользовались временем сбора винограда и перерывом в заседаниях сената, чтобы грубо нанести мне этот удар.
Если б я уступил первому порыву гнева, я уехал бы сразу. Но куда направиться? Куда ехать в начале зимы, без цели, без подготовки, без проводника, без экипажа? Если я не хотел бросить на произвол судьбы свои бумаги, вещи, все свои дела, мне нужно было время, чтоб обо всем этом позаботиться, а в приказе не говорилось, дается мне срок или нет. Под влиянием непрерывных несчастий мужество мое начало слабеть. Впервые я почувствовал, что моя прирожденная гордость сгибается под гнетом необходимости, и, несмотря на протест моего сердца, я был вынужден унизиться до просьбы об отсрочке. Я обратился к г-ну Графенриду, приславшему мне постановление, прося его похлопотать за меня. По его письму заметно было, что он горячо осуждает приказ и переслал его мне лишь с величайшим сожаленьем; доказательства соболезнования и уваженья, наполнявшие это письмо, казались мне не чем иным, как чрезвычайно ласковым приглашением раскрыть перед ним свое сердце; и я сделал это. Я не сомневался даже, что мое письмо откроет глаза этим несправедливым людям на их варварство, и если жестокий приказ не будет отменен, мне по крайней мере дадут достаточную отсрочку, – может быть, целую зиму – чтобы я мог приготовиться к отъезду и выбрать себе приют.
В ожидании ответа я принялся обдумывать свое положенье и размышлять о том, как из него выйти. Со всех сторон я видел столько затруднений, горе так меня подавило, и здоровье мое было в это время в таком плохом состоянии, что я совсем упал духом, пришел в отчаянье и был уже не в состоянии придумать выход из моего печального положенья. В какой бы приют ни захотел я укрыться, было ясно, что мне не избежать в нем любого из двух способов, применявшихся для моего устранения: либо против меня при помощи тайных козней возбудят чернь, либо открыто изгонят меня без объяснения причин. Поэтому я не мог рассчитывать ни на какое надежное убежище, – во всяком случае его нужно было бы искать дальше, чем позволяли мне мои силы и время года. Все это опять навело меня на мысли, которыми я был недавно занят, и я осмелился желать и просить, чтобы меня лучше держали в вечной неволе, чем заставляли беспрестанно скитаться по свету, изгоняя последовательно из всех убежищ, какие я ни изберу. Через два дня после своего первого письма я написал г-ну Графенриду второе, прося его сделать их превосходительствам такое предложенье. Ответом Берна на то и на другое письмо был приказ, составленный в выражениях самых официальных и резких: мне предписывалось покинуть в двадцать четыре часа остров, а также прилегающую и отдаленную территорию республики и никогда туда не возвращаться под страхом сурового наказанья.
Эта минута была ужасна. С тех пор мне случалось испытывать и худшее, но никогда я не был в большем затруднении. Сильней всего огорчило меня то, что я был вынужден отказаться от плана, заставлявшего меня особенно желать провести зиму на острове. Пора рассказать о роковом случае, переполнившем чашу моих бедствий и повлекшем за собой гибель несчастного народа, зарождавшиеся добродетели которого обещали когда-нибудь сравняться с добродетелями Спарты и Рима. В «Общественном договоре» я говорил о корсиканцах{486}, как о народе новом – единственном в Европе, еще не испорченном законодательством, и высказал мнение, что на такой народ нужно возлагать большие надежды, если ему посчастливится найти мудрого руководителя. Мое сочиненье прочли несколько корсиканцев, и их тронуло уважение, с которым я о них отозвался; а тот факт, что они были заняты устройством своей республики, навел их руководителей на мысль спросить, как я смотрю на эту важную работу. Некий Буттафуоко{487}, представитель одного из лучших семейств страны и капитан французской службы в королевском Итальянском полку, прислал мне в связи с этим письмо и снабдил меня некоторыми материалами, которые я у него попросил, чтобы познакомиться с историей этого народа и положением страны. Г-н Паоли{488} тоже писал мне несколько раз. Хотя я чувствовал, что подобное предприятие мне не по силам, я не считал возможным отказываться от участия в таком великом и прекрасном деле, после того как соберу все необходимые для этого сведения. В этом смысле я и ответил тому и другому, и эта переписка продолжалась до моего отъезда.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});