Томас С. Элиот. Поэт Чистилища - Сергей Владимирович Соловьев
Двенадцать.
Вдоль по извивам улицы
В чарах лунного синтеза
Под лунный шепот и пение
Стираются уровни памяти
И четкие отношения
Сомнений и уточнений,
И каждый встречный фонарь,
Как барабанный удар,
И всюду, куда ни глянь,
Ночь сотрясает память,
Как безумец – сухую герань[119].
Элиот очень точен в деталях. В стихотворении имеются в виду газовые фонари, пламя которых могло ритмически слабеть и вспыхивать снова.
Все переводы неидеальны. Перевод следующей строфы точнее у Зенкевича:
Уличный фонарь лопочет,
Уличный фонарь бормочет,
Фонарь говорит: «Вон там женщина
Тебя поджидает в свете двери,
Зияющей сзади нее как оскал.
Ты видишь, что подол ее платья
Потрепан и испачкан в грязи.
Ты видишь, что угол ее глаза
Скручен, как булавка, крючком».
В оригинале подол платья «в песке», так что первоначальное впечатление, возможно, связано с Бостоном, а не с Парижем. Следующие строки явно основаны на воспоминаниях, принадлежащих самому Элиоту.
И память сухо швыряет вверх
Сотни скрученных вещей:
Скрученную ветвь на пляже,
Обглоданную волной дочиста,
Как будто бы выдал мир
Тайну своего скелета,
Напряженно-белого.
Пружину на фабричном дворе.
Ржавчина льнет к ней, лишенной силы
Напрягаться, сжимаясь и щелкая.
<…>
И помню старого краба в луже,
С разводами очков на спине,
Вклещившегося в мою трость[120].
Пружина, возможно, попала в это стихотворение прямо из Сент-Луиса.
У Зенкевича, впрочем, есть одна неточность – у краба, по Элиоту, не «разводы очков на спине» (очки – spectacles), а маленькие ракушки, barnacles, что подчеркивает его старость. У Сергеева ни ракушки, ни «очки» не упоминаются.
Говоря о крабе, мы забежали вперед. Вот начало соответствующей строфы:
Полтретьего.
Фонарь шепнул:
«Гляди, в водостоке кошка погрязла;
Облизываясь, она доедает
Комок прогорклого масла».
Так машинально рука ребенка
Прячет в карман игрушку,
Катившуюся за ним.
Я ничего не увидел в глазах ребенка.
Я видел глаза, которые с улицы
Старались взглянуть за шторы[121].
Еще несколько уточнений. Кошка не «погрязла» – в оригинале flattens itself, т. е. она вжимается, вытягивается, чтобы дотянуться до масла. Важна жадность, стремление дотянуться. Рука ребенка не «прячет», она slipped out and pocketed, т. е. она выскользнула наружу и спрятала в карман – ребенок схватил игрушку. Игрушка катилась мимо, а не за ним. Снова – дотянуться и схватить. Глаза тянутся за шторы (у Сергеева) или ставни (у Зенкевича) – в оригинале shutters, Зенкевич тут точнее, но главное – тянутся, чтобы подглядеть, схватить то, что за ними. Краб, хоть и старый, хватает конец трости или палки, а прилипшие к его спине моллюски тянутся к нему самому.
Переводы концовки стихотворения у обоих довольно точные, за исключением последней строчки. Вот, например, перевод Сергеева:
Фонарь сказал:
«Четыре часа.
Вот номер на двери.
Память!
У тебя есть ключ.
Пыльной лампочки желтый луч.
Вверх по лестнице.
Кровать раскрыта, зубная щетка висит на стене,
Выставь ботинки за дверь, усни, пока тишина,
Готовься жить».
Ножа последняя кривизна.
У Зенкевича «Ножа последняя скрученность». В оригинале «The last twist of the knife», т. е. имеется в виду удар ножом «с подворотом», когда нож для верности поворачивают в ране.
9
В этих стихах очевиден тревожный, окрашенный эротикой, но совсем не романтический интерес к женщине (А также исключительная способность Элиота к литературному синтезу, умению превращать заимствованное в свое.)
Для молодого человека 22–23 лет подобный интерес понятен. Но важно не забывать о различии эпох. Вот цитата из воспоминания Жюльена (Джулиана) Грина, младшего современника Элиота[122]:
«Эта болезнь, ужас нашей молодости… сифилис. Его видели повсюду. В наши дни трудно вообразить, какой страх одно только имя этой болезни вызывало в сердцах юношей. Чудовищные последствия всегда возможного заражения, поврежденный мозг, разбитая постыдным образом целая жизнь… Моя сестра Элеонора, которая все доводила до крайности, читала “Бубу с Монпарнаса” не иначе как в перчатках, поскольку в этом романе Шарля-Луи Филиппа шла речь о сифилисе…На плотских связях вне брака лежало проклятие… Понятие наказания за грех неизбежно вставало перед многими из нас. Я был среди них. Поцелуй в губы мог повлечь за собой безумие и смерть. Вслед за чувственным экстазом – муки ужаса…»[123]
Путь Грина, американца из кальвинистской семьи, похож на путь, который мог выбрать Элиот. Грин поселился во Франции, получил французское гражданство, стал французским писателем и даже членом Французской академии. В юности он принял католичество.
Для современного Запада характерен доведенный до крайности поиск «самоидентификации» и попытки строить жизнь на ее основе. Аскетизму тут нет места. Но в контексте первой трети ХХ века обращение к традиции (в которой аскеза пользовалась глубоким уважением) играло иную роль.
В Англии перед нами католицизм Честертона и Толкина, религиозные поиски К. С. Льюиса. Во Франции – католический экстремизм Морраса и Action Française, но также – более умеренные формы католицизма и окрашенного им художественного творчества и философии, как у Маритена, Клоделя, друга Пикассо Макса Жакоба[124]. Жюльен Грин принял католичество в 1916 году. Элиот стал англокатоликом в 1927-м.
Включал контекст эпохи и рискованные художественные эксперименты. В мае 1911 году в театре Шатле шел балет-экстраваганца «Мученичество святого Себастьяна»: либретто Габриеле д’Аннунцио, музыка Клода Дебюсси, хореография Михаила Фокина, костюмы Льва Бакста, с Идой Рубинштейн в роли святого Себастьяна. В спектакле он молит лучников: «Дайте же мне познать вашу любовь / Вновь в этих стрелах…»
Произведения д’Аннунцио попали в Индекс запрещенных книг, архиепископ Парижа грозил отлучением католикам, посетившим балет. Но парижане все равно ходили. Газета «Фигаро» напечатала карикатуру, изображающую изысканно одетую даму, которая признается на исповеди, что посмотрела «Мученичество». «Сколько раз?» – спрашивает устало кюре.