Романески - Ален Роб-Грийе
Таким образом, я вовсе не случайно решился в данный момент написать книгу с названием «Роб-Грийе о себе самом»1, сесть за работу, которую в былые времена предпочел бы взвалить на других. Сегодня всякий знает, что понятие «автор» принадлежит речам реакционным, речам о личности, частной собственности, прибыли и что труд «пишущего», наоборот, безличен, являясь простым комбинационным процессом, который в конечном счете может быть доверен машине, — столь программируемым кажется человеческое намерение, представляющее собой проект, в свою очередь деперсонализованный до такой степени, что выглядит только как локальное воплощение классовой борьбы, этого двигателя Истории вообще и, значит, истории романа.
Вашим покорным слугой сделано немало для поощрения этих столь внушающих доверие глупостей. Если сегодня я решился на борьбу с ними, то единственно потому, что теперь они мне кажутся отжившими свой век: за несколько лет они утратили все, что в них имелось скандального, разрушительного, следственно революционного, и оказались в одном ряду с полученными со стороны идеями, пока что питающими вялую воинственность модных журналов; идеями, для которых уже подготовлено место в славной фамильной усыпальнице учебников по литературе. Идеология, которая по-прежнему скрывается под маской, свое лицо меняет легко. Это зеркало-гидра, чья отрубленная голова быстро отрастает, обращая к возомнившему себя победителем противнику его же физиономию.
Используя тактику чудовища, я намерен напялить на себя его оболочку (шкуру, кожу): сиречь смотреть его глазами, слушать отверстиями его ушей и говорить его устами (смачивать свои стрелы его кровью). В Истину я не верю. Она служит лишь бюрократии, то есть угнетению. Едва та или иная дерзкая теория, окрепшая было в страстной борьбе, становится учением, как тут же лишается своих привлекательности и напористости, а заодно и действенности. Перестав быть ферментом свободы, открытия, она покорно и бессмысленно приносит еще один камень для здания установившегося порядка.
Приспело время избрать другой путь и, словно перчатку, вывернуть наизнанку только что запущенную в обиход красивую теорию, чтобы выставить на свет божий возрождающуюся бюрократию, которую она тайно подкармливает. Теперь, когда Новый Роман положительно определил свои ценности, начал диктовать законы, возвращать на праведный путь нерадивых учеников, приступил к набору собственных рекрутов, научился отлучать от своего дела свободомыслящих, возникла срочная необходимость в том, чтобы снова все подвергнуть сомнению и, возвратив пешки на исходную позицию (писательство — к первоистокам; авторов — к их первым книгам), в очередной раз задаться вопросом о той двойственной роли, которую играют в современной повести изображение мира и самовыражение личности, одновременно являющейся живым телом, проекцией намерений и вместилищем неосознанного.
На симпозиумах и во время интервью меня так часто спрашивали, для него я пишу, что я в конце концов начал рассматривать этот вопрос как нечто принадлежащее к области смысла, рассудка (ratio), стремящегося навязывать свои законы мышления (и, следовательно, свою волю) определенной деятельности, процесс которой контролировать он не способен. До сих пор я довольствовался тем, что предлагал для восполнения тишины писательства всевозможные банальности, кусающие собственный хвост выкрутасы или метафоры, блеск которых принимался за аксиомы. В любом случае это было лучше, чем обрывки катехизиса.
Теперь, когда я решился — пусть на пространстве одной книги — взглянуть на себя со стороны, эта неожиданная точка зрения вдруг освободила меня от необходимости защищаться и умалчивать. Я чувствую себя столь связанным с издательством «Минюи», с его жизнью, с его передрягами, что, говоря о себе из дома напротив, неожиданно для самого себя, испытываю доселе неизвестную раскрепощенность, легкость, радостное состояние ни за что не отвечающего рассказчика.
Итак, не следует ждать от этих страниц какого-то окончательного, ни тем более достоверного, объяснения (получаемого из первоисточника, от самого автора) моих работ, существующих в виде книг и фильмов: я говорю об их реальной действительности и подлинном значении. Как уже было сказано, я не являюсь человеком истины, но я и не человек лжи, что в конечном счете одно и то же. Я представляю собой некоего исследователя, решительного, но плохо оснащенного и неосторожного, который не верит ни в предыдущее, ни в дальнейшее существование страны, в которой он изо дня в день прокладывает один из возможных путей. Я не властитель дум. Я товарищ по путешествию, выдумыванию и рискованному поиску. И то, чем я здесь занялся, всего лишь фикция.
Ребенком я долго верил в то, что не люблю море. По вечерам блуждая в поисках тишины безграничного сада, я был готов забыться сном, в своем воображении воспроизводя образ родной Верхней Юры: впадины между скал, покрытых мхом или подушками из камнеломок; плавно изгибающиеся склоны; чередование холмов, поросших короткой травой, плотной, как засеянный горечавкой и примулой-солданеллой парковый газон: по траве медленно перемещаются сопровождаемые чуть слышным позвякиванием колокольцев большие бежевые коровы, бродя между стоящих неподвижно, как декорации, перелесков. Упорядоченность. Умиротворенность. Вечный покой. Ничто не мешает неспешному течению сна.
Океан — это беспокойство и неуверенность, царство безотчетной тревоги, мир, где студенистые и липкие существа живут в такт с глухо рокочущими волнами. Именно он заполнял кошмары, в которые я погружался, едва утратив осознанное восприятие мира, чтобы вскоре проснуться от воплей ужаса, не всегда достаточных для изгнания бесформенных призраков, дать описание которых я никогда не мог. Мать поила меня бромидным сиропом. Ее беспокойный взгляд как бы подтверждал существование опасностей и страхов, от которых я на какое-то время освобождался, но они поджидали меня по ночам, спрягавшись за моими собственными веками. Галлюцинации, ночной бред, перемежающийся сомнамбулизмом. Да, я был спокойным ребенком с беспокойным сном.
Часть года мы проводили в родном доме матери, в котором я появился на свет. Это было большое здание, окруженное садом, в свою очередь обнесенным забором; здание, тогда казавшееся нам просторным. Находилось оно под самым Брестом, среди того, что в ту пору было сельской местностью. Из окон комнаты, где я спал, был виден как бы воспаривший над деревьями морской рейд. Наши прогулки, которые порою растягивались на несколько дней, начинались в Бриньогане, возле эстуариев, в Сен-Матьё и на острове Уэссан и заканчивались на мысу Раз, обдуваемом ветрами, пролетавшими над холодными пляжами. Маршруты этих вылазок пролегали по беспорядочным нагромождениям скал, по скользким, осыпающимся тропам таможенников, протоптанным над обрывом.
Август мы проводили в деревушке на полуострове Киберон, где нашим излюбленным местом был Дикий берег, который действительно таковым был до войны и своим видом убедительно доказывал правоту окружавшей его легенды: он весь был изрыт глубокими ямами,