Российский либерализм: Идеи и люди. В 2-х томах. Том 1: XVIII–XIX века - Коллектив авторов
Не приемля идею образования национал-либеральной партии, Арсеньев определял как «просветы в будущее» иные формы консолидации общественности, кристаллизовавшиеся под влиянием войны. По его словам, «поистине блестящими» были результаты широкой работы Земского и Городского союзов на фронте и в тылу. «На почве общей опасности зародились условия внутреннего мира и единения во имя общего блага», – комментировал он образование в августе 1915 года Прогрессивного блока.
Отмечая широкое сочувствие, которым было встречено это объединение, Арсеньев обосновывал «генетическую связь» между программой блока и адресом I Думы, приходя к заключению об итогах 10-летнего опыта парламентаризма в России: «Многое, считавшееся несбыточным, несвойственным русскому духу, непримиримым с русской действительностью, настоятельно требуется жизнью и укладывается в ее рамки, хотя, быть может, и не в тех формах, в каких оно намечалось сначала. Казавшееся крайним усваивается „золотой серединой“. <…> И если многое в требованиях адреса могло быть приписано… увлечению, необдуманности, незнанию народных нужд, непониманию народных взглядов, то ничего подобного о программе Прогрессивного блока сказать нельзя: она представляет собою результат „ума холодных наблюдений“, постепенно накоплявшихся, постепенно бравших верх над предрассудками и рутиной». Публицист указывал на легитимность блока как «голоса русской земли». Уверенный в жизнеспособности этого «союза во имя идеи» (с целью «создания условий, необходимых для правильного функционирования нового государственного строя»), Арсеньев считал, что «побудительная причина объединения» останется в силе, пока задачи оппозиции не будут решены.
Анализируя драматичную судьбу Прогрессивного блока, публицист констатировал многосложность преград на пути реализации его программы, объясняя этим, в частности, причины «непраздничного настроения», в котором русское общество встретило юбилей Манифеста 17 октября 1905 года. Главным препятствием на пути становления в России конституционной монархии Арсеньев считал не прекращавшиеся в течение десятилетия попытки свести на нет разрыв с прошлым. «Одной из вопиющих аномалий переживаемой нами эпохи» назвал он прозвучавшее на открытии 4-й сессии Государственной думы (19 июля 1915 года) мнение депутата Маркова 2-го, согласно которому «в России нет конституции». Публицист указывал на опасность этой «политической ереси», поскольку данное «учение» поддерживалось правительственными кругами и их «неофициальными союзниками» (своего рода «кадровым резервом» высшей бюрократии) – правыми партиями, суть доктрины которых сводилась к признанию «неприкосновенности исконного политического строя, с внешней стороны слегка измененного государственными актами 1905 и 1906 годов, но сохранившего все свои существенные черты, по-прежнему не имеющего ничего общего с западноевропейским конституционным укладом». Возмущение публициста вызывал отказ приверженцев политической старины («так называемых „монархистов“») признать за собственным «самоназванием» какой-либо другой смысл, кроме традиционно-самодержавного, а также игнорирование ими, по мнению Арсеньева, очевидного факта: «монархия не приурочена к одной неподвижной форме… и не в закостенелости, которую хотела бы навязать ей известная категория ее опасных друзей, заключается ее сила».
Обращая внимание на уникальность российского опыта перехода от неограниченной монархии к конституционализму, Арсеньев напоминал, что в Западной Европе подобная трансформация получила в свое время принципиально иную оценку: никто не сомневался в том, что переход состоялся, а значит, возвращение к прежнему государственному порядку возможно лишь путем насилия, а не путем закона. «Ненормальность» функционирования правительственного механизма в России Арсеньев подтверждал, проводя сравнение отечественного опыта государственного управления с западным и по ряду других характеристик. Так, на фоне поразительно быстрых перемен в российском правительстве на протяжении 1916 года он обращал внимание на длительность пребывания у руля исполнительной власти английских политиков, таких как Г.Г. Асквит, занимавший кресло премьер-министра с 1908 по 1916 год, а также Д. Ллойд-Джордж (с 1905 года – член правительства, с 1916 года – премьер-министр). Арсеньев также отмечал разнообразие политических взглядов, представленных в правительствах союзных держав и довольно полно отражавших палитру политической жизни этих стран. Однако больше всего удручало Арсеньева различие между российским и западными правительствами по признаку компетентности министров. Сравнивая в этой связи «сделанное и делаемое во время войны в Англии и в России», Арсеньев замечал: «там – решительная постановка неожиданно возникших задач и смелый приступ к их исполнению, здесь – запоздалое, неполное признание их неотложности и колебания при переходе от мысли к делу». «Напрасно было бы искать в наших правительственных сферах таких богато одаренных людей, как Асквит, Ллойд-Джордж, Мак-Кеннан, Бальфур – в Англии, Бриан, Вивиани, Рибо – во Франции, – объяснял публицист сложившуюся ситуацию. – А между тем в беспримерно тяжелое время, какое теперь переживает Россия, более чем когда-либо важно было бы сосредоточение власти в руках министерства, которое можно было бы назвать, по образцу английского кабинета 1806 года, „ministry of all the talents“». Обозначая таким образом одну из целей назревшей реформы исполнительной власти, Арсеньев вместе с тем осознавал трудность (фактически – невозможность) ее осуществления, поскольку система государственной службы, существовавшая в предшествовавшие «годы застоя и реакции», в принципе исключала возможность формирования качественно новой «породы» управленцев, так как «не могла воспитать ни инициативы, ни творчества, ни способности откликаться на постоянно растущие и усложняющиеся требования жизни».
Отчасти соглашаясь с критиками Манифеста 17 октября 1905 года, Арсеньев считал «поистине несчастьем для России» недостаточно определенную форму, в которую был облечен этот «великий акт» («не над всеми 1 поставлены ясные точки»). В то же время он проводил мысль о том, что содержание этого документа, «подтвержденное несколькими статьями новых Основных законов», не оставляло места для последующих «разъяснений», шедших вразрез со смыслом этих законов. В частности, не отсутствием конституции, а ее нарушением объяснял Арсеньев «безбрежно широкое применение чрезвычайно-указного права». «Конечно, война принесла с собою немало „чрезвычайных обстоятельств“, подходящих под действие 87-й статьи, но на один уровень с ними ставилось многое из сферы нормальной жизни, подлежавшее разрешению путем нормального законодательства», – компетентно заявлял Арсеньев.
Признавая одной из причин подобной ситуации «чрезмерно долгие перерывы законодательной сессии», он видел корень проблемы в устойчивости традиций и взглядов правительственной бюрократии, стремившейся под покровом либеральной риторики (словами о сплочении власти с обществом как залоге плодотворной деятельности правительства, провозглашении Государственной думы крупной творческой силой и т. д.) сохранить монополию на высшую государственную мудрость: «Вынужденная при новом политическом строе допустить участие общественных сил