Слабак - Джонатан Уэллс
Лицо отца казалось сосредоточенным, его оливковая кожа будто стала вдруг на тон темнее. Его глаза сузились, а терпение словно испарилось: он мог сосредоточиться только на мне. Его вопросы требовали немедленного ответа, их никак нельзя было отложить. Внешний мир исчез. Я понял, что дело теперь уже не в моих размерах и весе. Речь шла о том, кого же я предпочитаю – мужчин или женщин.
Я спросил отца, кто эта женщина. Он в ответ взглянул без эмоций на лице, с выражением, которое я видел уже много раз. Его лицо словно говорило: «Да, знаю ответ, но никогда не скажу». Часто такое выражение сопровождалось подмигиванием, но не сегодня. Вместо этого отец стал тихим и скромным.
– Нью-Йорк – огромный город, – начал он. – Здесь есть все виды решений для всех видов проблем.
К этому туманному заявлению он добавил, что в Европе и других более древних цивилизациях существовала традиция посвящать мальчиков во взрослую жизнь именно таким образом. Я знал, что отец лжёт или выдумывает, потому что тот неистово жестикулировал, произнося эти слова (чего никогда не делал, говоря правду). Затем он ещё и приукрасил сказанное, добавив, что чувствует, что его важная обязанность как отца – организовать подобное «посвящение» и для меня.
Сначала почувствовал, что меня манит такое предложение. Чувствовал, что взволнован, искушён. Да и потом: мне стало просто любопытно! Но вскоре возможное событие начало вселять страх, и я внутренне отступился от него.
Что отец смог бы рассказать этой женщине обо мне? И как бы описал моё тело? Упомянет ли он мой вес? Стал бы он это уничижительно комментировать, как часто делал при мне? Что, если да? А я – не зная, говорил он ей такое или нет, – разве не буду чувствовать себя слабым, раздеваясь в квартире незнакомой женщины?
Я представил ту женщину из Нью-Йорка похожей на студентку доктора Скелтона. Одетой в юбку бежевого цвета и белую блузку с закатанными рукавами, обнажавшую её худые запястья и предплечья. Всё в ней было безупречно. Она шла ко мне, как будто вырастая из пейзажа. И выглядела настоящей. Она будет доброй. Не будет трудных вопросов о моём теле. Станет терпима к моей неопытности. И тогда я бы не стеснялся того, каким худым я выгляжу.
Я попытался рассмотреть папино предложение с иной стороны. Внимание отца к другим женщинам, видимо, шло наперекор маминому пониманию о приличиях. Но казалось, что после работы это было его основным хобби.
«Возможно, стоит учесть точку зрения отца», – рассуждал я, прежде чем отказаться от идеи только потому, что она его. Более неловко, чем от его болезненных вопросов, мне уже не будет.
Высказав всё, папа замолчал. Казалось, обдумывал предложенное: как будто бы и сам не знал заранее, чем оно являлось. Оценивал предложение с разных сторон, чтобы понять, нет ли в нём какой бреши.
Когда Аттилио свернул с шоссе в пяти минутах от нашего подъезда, папа заговорщицки произнёс:
– Есть только одно условие.
– Какое?
– Что бы ты ни говорил, ни делал – никогда не должен говорить матери об этом, verstandt[15]? – добавил он слово на идише, чтобы подчеркнуть исключительную важность этого условия. И уставился на меня не мигая.
Отец прекрасно знал, как много я рассказываю только матери и как часто она рассказывает что-то лишь мне одному. Я видел, как ревниво отец относится к такой моей близости с матерью – его предложение даже показалось мне отчаянной попыткой создать событие, что навсегда свяжет нас тайной и обманом.
– Такие вещи не стоит обсуждать ни с одной женщиной, особенно с твоей матерью. Не то чтобы в этом имелось что-то плохое. Но… понимаешь?
Он снова пристально посмотрел на меня, видимо, пытаясь убедить себя, что мне можно доверять.
– Я никогда не встречал эту леди, но её очень рекомендуют. Понятно?
– Да, – кивнул я. – Ты хоть что-нибудь о ней знаешь?
– Единственное, что я могу сказать, это то, что она шведка, – пояснил он.
Пусть малая кроха, но эта информация стала невероятно важным обстоятельством. В течение прошлого года у нас в доме жила шведская нянька по имени Гунилла. Крупная деревенская девушка двадцати с небольшим лет, она никогда раньше не жила в Америке и очень скучала по своей семье. Полнотелая, ростом не менее пяти футов девяти дюймов[16], забиравшая в пучок свои блестящие светлые волосы, как Катрин Денёв.
Гунилла говорила по-английски нараспев, часто произнося слова в неправильном порядке. Как будто одного этого казалось недостаточно, чтобы восхитить меня и Тима, она красила губы перламутровой помадой (которую всё время освежала, так что та всегда блестела). Настоящая богиня по уходу за детьми, за которой мы бы пошли куда угодно.
Между моим отцом, братом и мной шла незаметная борьба за её внимание. Отец выглядел осторожным: не разговаривал с ней часто, но давал понять своими томными взглядами искоса, как она ему интересна. Тим просто пытался найти кратчайший путь к ней на колени. Я же пытался ухаживать, включая ей поп-хиты на своём портативном проигрывателе: от Петулы Кларк до Саймона и Гарфанкела или “Tommy James & the Shondells”.
Когда Гунилла объясняла ритуалы своего любимого Дня святой Люсии, шведского Рождества, мы соревновались за право провести вечер в её комнате, подсаживаясь как можно ближе к ней и задавая как можно больше вопросов о том, как в её маленьком городке отмечают этот праздник. Каждый из нас хотел быть к ней ближе всех: вдыхать её запах и чтобы шведка провела руками по нашим волосам. Каждый хотел быть избранным.
Гунилла преисполнилась решимости сделать нас шведами, пусть только на канун Рождества – вечер, что мы провели, вешая украшения на ёлку, вместо того чтобы праздновать. Мы сидели на ковре в её комнате, а она разрезала белые простыни и затем надевала их на нас. Объясняла, что нам нужно надеть эти костюмы во время вечерней процессии, как будто мы ангелы. Мы завернули наши скромные подарки для родителей в