Александр Островский - Владимир Яковлевич Лакшин
Разве такое возможно в Мейнингенской труппе, которую он недавно видел? Об искусстве немецких артистов можно по-разному думать, но вот где настоящая дисциплина, аккуратность и подлинность во всех мелочах постановки…
Присматривался он и к публике, ее поведению, реакциям. Кстати обнаружил: шумят в начале спектакля, перекоряются. Не оттого ли, что плохо видят сцену за вошедшими в моду громадными дамскими шляпами с перьями? И вот у вешалки появляется объявление с почтительной просьбой к дамам при входе в зал снимать головные уборы.
Но главное, конечно, репертуар.
«“В усадьбе Поводаевой”, – помечает он для себя. – Пьеса сделана сценично, но неумно. Есть пошлые сентиментальности и противные фразы в модном тоне: например, “начинается светлая жизнь” – это говорит учительница в купеческом доме»[756].
Да, тут не знаешь, с какого конца и начать – так загубило, замусорило театр «конторское управление»! Надо менять репертуар, перестроить режиссуру, очистить труппу от бесполезностей, ввести дублеров на главные роли, учредить репертуарный совет – да мало ли что еще!
Репертуарному совету при театрах Островский придавал значение особое. Ему хотелось, чтобы, как в дни его молодости, к театру тянулась ученая и литературная Москва. Чтобы это был не придворный балаган, а современный литературный театр, зеркало культуры. И он привлекает университетских профессоров И. И. Стороженко, Н. С. Тихонравова, драматурга Н. А. Чаева – помочь ему в составлении репертуара, участвовать в пробных испытаниях драматических артистов.
Островский начинает ходить на репетиции. Он сам разбирает с актерами роли в своем «Воеводе» и «Марии Стюарт» Шиллера. Пытается применить к актерскому искусству мысли физиолога Сеченова о «рефлексах», которыми он увлекся, прочтя его статью… Актер не должен «вырабатывать» готовый жест: он должен являться сам, непроизвольно, естественно, как внутренний ответ, как рефлекс на смысл и тон сказанного. Надо жить на сцене, играть роль, а не амплуа[757].
На первой читке «Воеводы» Александр Николаевич обратился к артистам с маленькой речью:
«Я, господа, ввожу для постановки всех новых пьес такое правило: кроме этой читки, еще будет три. Поставим на сцене столы, засядем все, и каждый будет читать свою роль, давая по возможности тон и характер лица. Это важно потому, что все участвующие будут вслушиваться в общий строй и таким образом все сольется в единый хор. Прямо переходя к движениям и игре на сцене, этого строя достигнуть очень трудно. И вы увидите это на деле, когда мы начнем репетицию после этих трех считок. Дальше считаю необходимыми генеральные репетиции в костюмах. Это также хорошая проверка того, что сделано»[758].
Не все артисты довольны: мастера «штук» на публику и эффектных поз тайно негодуют и переучиваться не хотят. Но у Островского достаточно союзников среди лучших артистов труппы: Ольга и Михаил Садовские, Музиль, Бороздина, Ермолова идут за ним, и недовольные голоса понемногу замирают.
Если нет репетиции или спектакля, утро нового управляющего художественной частью занято кабинетными делами: составлением и подписыванием бумаг, приемом посетителей. Помогает ему тут Кропачев – начинающий литератор, щупленький, с усиками человек, старательный и беспредельно преданный Александру Николаевичу, который зовет его дружески-фамильярно – amicus.
Пока не отремонтировали кабинет в здании школы на Софийке, Островский со своим секретарем сидит в комнате за директорской ложей и разбирает прошения, подписывает сметы. Несмотря на то что на полу ковер, понизу сильно дует, сидят они в калошах, и когда после долгих занятий под газовыми лампами выходят на улицу, то первые секунды ничего не видят: усталые глаза будто запорошило песком.
Но все эти малые неудобства кажутся временными: все еще только налаживается, устраивается…
В новом роскошном кабинете, куда они вскоре переезжают, и в самом деле светло, просторно. Только полы почему-то затянуты красным сукном и напоминают, шутит Островский, «что-то инквизиторское». У дверей бессменно дежурит капельдинер.
Уж не стал ли он театральным генералом? По Москве уж прошелестел такой слушок. Нет, конечно. Но одной добротой в театре мало что сделаешь. И, зная за собой свою мягкость, Островский увлеченно играет в «начальство». Ему хочется и внешне выглядеть представителем строгой, но праведной силы.
Он является на службу минута в минуту, в форменном вицмундире, строжайше соблюдает дни и часы приема. Идут и идут к нему просители (однажды, по подсчету секретаря, он принял пятьдесят два человека). Кто просит оклад увеличить, кто жалуется, что ролей не дают, кто умоляет вернуть его на должность. А есть и просто любопытные, приходящие под пустым предлогом взглянуть на «самого Островского».
Всех он выслушивает терпеливо, не торопя, не перебивая, и каждого отпускает удовлетворенным если не решением дела, то благожелательным советом. Лишь изредка, так же ровно и покойно переговорив с посетителем, оказавшимся из числа театральных сплетников и наушников, Островский рисует в воздухе вослед ему указательным пальцем букву «О» – и Кропачев смекает: «Отказать»[759].
Все это был служебный быт, сам по себе не слишком сладкий. Издали все представлялось иначе. Но главное, с первых же шагов своей новой деятельности Островский сделал столько неприятных открытий, что у другого давно бы руки опустились. Пожалуй, и он не ожидал, насколько все его планы и возвышенные намерения будут парализованы театральной рутиной и распоряжениями прежнего начальства.
Выяснилось, что бенефисы актерам распределены на сезон вперед и нет никакой возможности раньше будущей осени заняться постановкой новых пьес, старательно им заготовленных. Значит, не увидят пока света рампы ни комедия Лукина, ни феерия Мысовской…
Не так легко оказалось проститься и с прежними чиновниками конторы. Все они упрямо цеплялись за места, и для начала удалось расстаться лишь с Погожевым: пригласив его в директорскую ложу, Островский смог наконец сполна объяснить специалисту по «сердечным отношениям», что он о нем думает.
Попытки трансформировать труппу также вызвали волну нареканий и недовольств. Актеры держались по старым контрактам, и на сцене по-прежнему блистала Волгина «с выстриженным лбом», столь нелестно им аттестованная. А тут еще пошли просьбы о протекциях: великий князь Константин Николаевич просил через своего адъютанта принять на оперную сцену молодую певицу Белоху; потом заступился за уволенного было безголосого певца Матинского. Попробуй откажи ближайшему родственнику царя!
– Ну, amicus, окунулся я в омут, – со вздохом говорил своему секретарю Островский[760].
А тут еще дела хозяйственные. Воровство, надувательство стали обычным делом в театре и давно уже никого не удивляли. Только Островский еще имел наивность возмущаться, когда обнаружил при инспекционном обходе, что в помещении для декораций вместо поставленных в отчете новых столбов потолки подпирали сгнившие старые. Их слегка подбелили снаружи, но стоило тронуть их рукой, как склад стал заваливаться… А