Павел Коган - Сквозь время
Мне думается, что именно у Кульчицкого наиболее страстно и сильно выразилась общая черта поколения — протест против схематичности, «официозности» в раскрытии большой политической темы времени, настойчивое, убежденное обращение к двадцатым годам как к хранилищу революционной чистоты и принципиальности, чуждой каких бы то ни было нравственных компромиссов. Бескорыстие революции заполонило душу Кульчицкого. Ему равно были чужды и холодные отписки от гражданской темы, в которых поэт, говоря словами Маяковского, «все входящие срифмует впечатления и печатает в журнале исходящем», и измельченное лирикописание, лишенное гражданской широты и размаха. Характерно, что и теме России, так волновавшей в те годы и Павла Когана, и Николая Майорова, Кульчицкий предпослал собственные строки: «И коммунизм опять так близок, как в девятнадцатом году». Революционная традиция была смыслом и существом поэзии Кульчицкого.
Мне — да, я думаю, и каждому, кто знал Кульчицкого, — трудно было бы говорить о нем как о человеке без ощущения этих особенностей его поэзии. Ибо речь идет о личности поэта во всем единстве его человеческих и творческих качеств.
* * *На первом курсе филологического факультета Харьковского университета появление Кульчицкого было сразу замечено. Он обращал на себя внимание уже своей внешностью — высокий, несколько угловатый, но крепко и ладно скроенный, широкой кости, с огромной копной волос, с крупными чертами лица, большими, остро и далеко видящими глазами, скульптурной лепкой лба, скул, подбородка. Он и тогда напоминал мне ранние портреты Маяковского, особенно известный фотопортрет — в блузе, с папиросой в руках, с глазами, резко и прямо устремленными на вас. Запоминался и сильный, несколько грубоватый тембр голоса Кульчицкого, как будто наливавшийся металлом, когда он читал свои стихи. А читал он их прекрасно, с необыкновенной энергией и темпераментом, отчетливо выделяя все ритмические повороты в стихе и словно лепя свои метафоры, усиливая голосом предметную ощутимость слова.
Я помню некоторые из ранних произведений Кульчицкого. В стихах о Щорсе меня уже тогда поразил такой, позже очень характерный для Кульчицкого образ:
Щорс лежит на красных травах,будто на знаменах.
Стихи в целом еще были малосамостоятельны, в них отчетливо слышалась интонация Багрицкого, которого Кульчицкий высоко ценил, особенно в ранние годы, но этот образ, острота и резкость, объемность и неожиданность сравнения очень типичны для Кульчицкого. Вообще надо сказать, что он больше всего любил не просто ощутимый зрительный образ, но одновременно и широкий, объемный, захватывающий не одну только внешнюю сторону, но и внутреннюю, самую сущность явления. Так построены его метафоры «За границей в каждой нише по нищему, там небо в крестах самолетов — кладбищем, и земля вся в крестах пограничных столбов». Или о том, что после ухода полководца у него на столе «пресс-папье покачивается, как танк». Или строки из поэмы о России: «А небо — внизу. Под ногами. И боишься упасть в небо. Вот Россия. Тот нищ, кто в России не был».
Я часто встречался с Кульчицким и до его отъезда в Москву, где он поступил в Литинститут (на первом курсе Харьковского университета мы учились в 1937–1938 годах), и в каждый его приезд из Москвы в Харьков. Меня всегда трогало чувство коллективной солидарности с поэтами своего круга, которое отличало Кульчицкого. В каждый его приезд он в большей степени, чем свои стихи, читал стихи своих товарищей, особенно Слуцкого, которого высоко ценил, знал наизусть все его новые произведения, такие, как стихи о парижском Доме Инвалидов, стихи о коммунизме. Вообще любимых поэтов Кульчицкий помнил очень хорошо, мог их читать наизусть подолгу. Маяковский, Блок, Сельвинский, Багрицкий, Хлебников, Асеев, Кирсанов — так, насколько мне помнится, определялись в первую очередь его симпатии. Ценил он и ранние стихи Тихонова, поэзию Светлова, раннего Прокофьева, Павла Васильева, Бориса Корнилова. Высоко ценил Марину Цветаеву.
Вообще при первом же общении с ним ощущалось, что он буквально живет поэзией, что это дело всей его жизни, ее смысл, ее главное назначение.
* * *У меня сохранилось несколько стихотворений Михаила Кульчицкого, написанных им в память нашей дружбы. Одно из них было мною опубликовано в «Литературной газете» вместе с небольшой статьей о Кульчицком. Вот строки из него:
…Я родился не весной, а в осень,Первое, что я познал на свете, —
Серый дым дождя и шум деревьевОт дождя тяжелою листвою.
Это было — август. Я родилсяВ день, когда убили в поле Щорса.
Я узнаю в бытии: последнийВздох его не был ли моим первым?
Есть приметы, чтоб врага приметил,Есть поверья, чтоб себе поверил —
Я хочу, чтоб знаком нашей дружбыБыло бы поверие о Щорсе.
По стиху эти строки напоминают интонации Багрицкого. Но гораздо важнее этих сопоставлений то, что здесь ярко выражен главный мотив поэзии Кульчицкого: ощущение неразрывности своей судьбы с революцией, восприятие революционной традиции как основы своей жизни. Стихотворение это было названо «На дружбу» и датировано 12–20 февраля 1939 года. За месяц до этого Кульчицкий подарил мне другое стихотворение, которое назвал «Стихи другу». В нем есть предощущение грядущей войны, близящихся боев за коммунизм. Органически входит в эту тему мотив революционного интернационализма, который был так широко развит в поэме Кульчицкого о России «Самое такое». В «Стихах другу» поэтический синтаксис еще усложнен, затруднен. Стремясь добиться предельной четкости и точности выражения, живой интонации человеческого голоса, Кульчицкий сознательно опускал некоторые связующие слова. Получался своего рода поэтический пунктир. Впрочем, искания такого рода были не у одного только Кульчицкого, но ему они были особенно присущи. Вот эти стихи:
Вечер — откровенность. Холод — дружбаНе в совсем старинных погребах.Нам светились пивом грани кружки,Как веселость светится в глазах.Мы — мечтатели (иль нет?). Наверно,Никого так не встревожит взгляд.Взгляд. Один. Рассеянный и серый.Медленный, как позабытый яд.Было — наши почерки сплеталисьНа листе тетради черновой,Иль случайно слово вырывалось,Чтоб, смеясь, забыли мы его.Будет — шашки — языки пожараВ ржанье волн — белесых жеребят,И тогда бессонным комиссаромОбодришь стихами ты ребят.Все равно — меж камней БарселоныИль средь северногерманских мхов —Будем жить зрачками слив зеленых,Муравьями черными стихов.Я хочу, чтоб пепел моей кровиВ поле русском… ветер… голубом.Чтоб в одно с прошелестом любовиВетер пить черемухи кустом.И следы от наших ног веселыхПусть тогда проступят по землеТак, как звезды в огородах голыхПроступают медленно во мгле.Мы прощаемся. Навеки? Вряд ли!..О, скрипи, последнее гусиное перо!Отойдем, как паруса, как сабли(Впереди — бело, в тылу — черно).
В этом стихотворении встречаются и характерные тогда для Кульчицкого, как, впрочем, и для многих его сверстников, романтические мотивы, навеянные литературными ассоциациями («О, скрипи, последнее гусиное перо!» и т. д.). В двух других стихотворениях Кульчицкого, которые у меня сохранились, мотивы эти выражены еще сильней. Одно из них написано в манере, имитирующей «Александрийские песни» М. Кузмина, другое — «Пожелание» — тоже стилизовано. Но и в этих стихах видна любовь Кульчицкого к конкретной детали, к предметной ощутимости образа (в стихотворении, посвященном Кузмину, есть, например, строка: «тетрадь на простой серой бумаге с чуть желтоватыми сосновыми жилками…»). Первое из этих стихотворений помечено 7 октября 1937 года, второе — 25 октября 1938 года.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});