Юрий Нагибин - О любви (сборник)
Мы прошли в мою комнату, я прилег на тахту, Даша села рядом, а напротив — довольно неожиданно — расположился в кресле мой друг с институтских времен Бровин. Я вдруг почувствовал грусть и усталость, пережитый вечер не укладывался в уже ставшую привычной, но проходящую словно в стороне от предназначенного мне пути жизнь. Свидание двух кланов было по-своему высокохудожественно и абсурдно, трагично и жалко, оно загадало много новых загадок, ничего не распутав в настоящем, разбередило душу сумбуром противоречивых чувств, а главное, еще не кончилось.
Я закрыл глаза, как бы выключил свет, чтобы в темноте и внутренней тишине хоть как-то собрать себя воедино, но присутствующие в комнате решили, что я уснул. И тут произошло нечто, похожее на цирк, когда после опасного подкупольного полета на арене кочевряжится коверный. Мой верный друг принялся кадрить Дашу. Тогда еще не было этого слова, но обозначаемое им действие существовало: это неизящный, нахрапистый современный способ ухаживания.
Мой друг был человеком умным и одаренным, но с неизжитым провинциализмом, что сказывалось не только в жестах, манере шутить, промахах поведения, но и в какой-то ограниченности: из Моздока жизнь выглядела грубее, примитивней, проще, чем она есть на самом деле.
Ничего не стоило пресечь эти вульгарные поползновения, но мне вдруг показалось интересным увидеть Дашу в такой ситуации. Ведь я никогда не видел, да и видеть не мог, какой она делается, когда к ней пристают. Это было не в духе присущего мне прямодушия, я был себе противен, что не мешало кисло-сладкому наслаждению от затеянного обмана. Была разыграна классическая сцена советского обольщения, включающая непременное предательство. Мой друг начал с того, что уничтожил меня как писателя. Он сообщил Даше, что написал три пьесы (не реализованные, но это уже другой разговор), иначе — три повести, нет, три романа не то что жалкие рассказики. Втоптав меня в грязь вместе с жанром, которому я служил, драматург перешел к прямой и энергичной осаде крепости. Поначалу только словесной. Удивляла безответность Даши, не сказавшей и слова в мою защиту, а как-то согласно, инфантильно внимавшей напористым речам.
Я действительно не знал такой Даши: доверчивой, расслабленной, лопоушной и не по годам наивной. Неужели так повернута она той жизни, в которой мы стали врозь? Она даже в коктебельские далекие дни была взрослей, строже, достойней, неизменно держа расстояние между собой и окружающими. Она не терялась и в присутствии великих, являя собой равнозначную ценность. Я незаметно, из-под руки, закинутой на лицо, выглянул и увидел ее лицо. Оно не было ни наивным, ни доверчивым, ни расслабленным, оно было отсутствующим. Возникновение страстного Бровина оказалось для нее неожиданностью, она не знала, что ей делать с новой гримасой жизни, и скрылась в себе самой, оставив снаружи личину дурочки с переулочка. Ей ничего не стоило подняться до Пастернака, но было не по силам опуститься до Бровина. Надо было выручать ее. Я шумно вздохнул, проснулся и отправил Бровина на его место в Верониной комнате, возле батареи.
Я погасил свет, на улице занималось утро.
— Не надо стелить, — сказала Даша, — все равно скоро вставать.
Я все-таки достал из короба под тахтой подушку и одеяло, постелив тонкий, верблюжьей шерсти плед. В комнате было жарко, центральное отопление словно хотело возместить жильцам все, что недодало за войну.
Даша до боли знакомыми неторопливыми движениями сняла через голову шерстяное платье, завела руку за спину, расстегнула лифчик и вытащила его через вырез рубашки. Чулки и пояс она снимать не стала. Я увидел сквозь шелк чулка толсто перебинтованное колено и помог ей лечь.
Лифчик, брошенный на ручку кресла, упал на пол, я поднял его, ощутив живое тепло тела, и на несколько мгновений стал фетишистом, мне почудилось, что лифчик может заменить все.
— Что с тобой? — спросила Даша.
— Ничего.
Я вместился между ее телом и холодной стеной, с которой когда-то сшиб двух клопов — вестников любви. Вот ее голова, ее шея, плечи, грудь. Всеми напрягшимися, готовыми лопнуть нервами я жду одергивающего окрика, но его нет, а рука гладит мои волосы. И тут я понимаю — защита в больной ноге, не могу же я причинить ей боль. С моей стороны она была здоровой, и я осторожно, но сильно прижался к ее бедру.
— Ляжь на меня, — сказала она, — не бойся.
У нее была прекрасная речь, но самым прекрасным было слово «ляжь» вместо «ляг», оно напрягало меня, как звук охотничьего рога узкое тело борзой.
— Больше на эту сторону, — корректировала она мое восхождение. — Не волнуйся. У нас все выйдет. Вот так. Тебе удобно?
Мне было удобно. У нас все вышло. Я никогда не захожусь до самозабвения, вернее, и в забвении сохраняю самоконтроль. Лишь раз на ее лице мелькнула гримаска боли, а потом оно окончательно разгладилось в полном доверии ко мне, и тут единственный раз связалось прошлое с настоящим, и я забыл о разрыве последних лет. У нас все вышло во второй, в третий, в четвертый раз и продолжало выходить до обвала воды в уборной — кто-то начал утро.
Вскоре раздался скрежещущий звук: четырехлетний сын дворника Кольки-цыгана занялся ежеутренним наскальным творчеством. Вот уже второй год он пытается нацарапать на крыле моего «Москвича», стоящего под окнами, то сакраментальное слово, которое заменяет русскому народу половину языка.
— Мне пора, — сказала Даша.
— Я отвезу тебя.
— Нет, я пойду сама. Не провожай меня.
— Но мне надо спасать машину от этого гаденыша. — Я кивнул на окно.
— Нет, — сказала она твердо. — Мне хочется пойти одной.
— Ты боишься, что нас увидят вместе?
Она удивленно вскинула глаза:
— Господь с тобой! Мне хочется медленно, тихо пойти домой. Я даже на трамвай не сяду.
— А нога?
— Она почти не болит. Ну, не упрямься. Дай мне сделать по-своему. Все будет в порядке. Я позвоню тебе. Мама приглашает вас к нам.
— Я уже знаю. Какая мама стала красивая!
— Да, мама очень красивая.
Когда я вышел из дома, чтобы перегнать машину, в конце переулка еще виднелась Дашина фигура Она шла медленно, осторожно, соизмеряя шаг с упором на палочку.
Я видел ее будто в тумане. Я ничего не простил, не забыл и не забуду. Во мне осталось только желание — дань привычке. Я не люблю ее, а она не любит меня. Но я знал, что за эту нелюбовь я отдам все прошлые, настоящие и будущие любови…
16Ответный визит нашей семьи к Гербетам не состоялся — Анна Михайловна быстро, решительно, словно торопясь, устремилась в смерть.
У нее был рак лимфатической системы. И был уже давно, она знала об этом, но скрывала от домашних. Потом они догадались, но играли в молчанку, скрывая друг от друга свое знание. Когда же болезнь была названа, Анна Михайловна слегла. Я не хочу сказать, что, спохватись они раньше, ее можно было бы спасти, неоперабельный рак как был, так и остался неизлечим, во всяком случае в нашей стране. Она, подобно Елизавете Английской, до самой последней возможности оставалась на ногах, помешивая ложкой кипящий домашний суп. Мужество не оставило ее и на смертном ложе, когда роковые слова были произнесены вслух.