Александр Островский - Владимир Яковлевич Лакшин
Его личная биография, казалось, была исчерпана: событий, страстей, крутых поворотов, новых лиц не ожидалось впереди. Но длилось творчество – главное в его судьбе.
Что ни осень, созревала, писалась, игралась на театре новая пьеса – и этим отмечена была в памяти дата:
1871 – «Не было ни гроша, да вдруг алтын»;
1872 – «Комик XVII столетия»;
1873 – «Снегурочка», «Поздняя любовь»;
1874 – «Трудовой хлеб»;
1875 – «Волки и овцы», «Богатые невесты»;
1876 – «Правда – хорошо, а счастье лучше»;
1877– «Последняя жертва»;
1878 – «Бесприданница»;
1879 – «Сердце не камень»;
1880 – «Невольницы»;
1881 – «Таланты и поклонники»;
1882 – «Красавец-мужчина»;
1883 – «Без вины виноватые»;
1884 – «Не от мира сего».
А кроме того, были еще переводы, переделки, пьесы, написанные совместно с Н. Соловьевым, П. Невежиным.
Внешние события его жизни были бедны, заурядны, но внутренним слухом драматург явственно различал ритмы эпохи, и огромная созидательная душевная работа тайно совершалась в нем. Новые идеи, замыслы, характеры носились перед глазами, все видевшими, напитавшимися долгим опытом жизни, бесконечно усталыми и вдруг загоравшимися молодым огнем.
Хотелось освободиться от гипноза проверенных, обеспеченных успехом форм. И в том, что он делал в последние годы, многое казалось пробой, исканием: иной раз неудача, а иной – поразительные прозрения, доступные лишь свежим силам и чуткому к современности таланту.
Но когда на другой день после премьеры почтальон приносил в дом свежие газеты, Островский раскрывал их с недоверием и опаской… Газеты писали:
«Не то прискорбно, что г. Островский написал слабую пьесу, а то, что в ней он изменил своему таланту… Это не художество, а жалкая подделка под него…» («Голос», 1870).
«Не знаем, чему больше удивляться: наивности ли г. Островского, предполагающего, что российскую публику можно тешить и подобными комедиями, или легкомыслию российской публики… Как измельчал талант первого нашего драматурга!» («Дешевая библиотека», 1871).
«Г. Островский обратился ныне по воле судеб в писателя, “отрыгающего жвачку”, и этим-то именно объясняется та скорость, которая в последнее время заметна в деятельности г. Островского» («Петербургский листок», 1872).
«Все, без исключения, комедии г. Островского несколько вялы и более или менее страдают водянкой…» («Голос», 1872).
«…Он пережил свой талант» («Новое время», 1872).
«О, г. Островский! Отчего вы не умерли до написания “Поздней любви”?» («Гражданин», 1873).
«Десять лет безостановочного падения, десять лет сползания под гору… Г. Островский, помилосердствуйте и пощадите свою прежнюю славу!» («Петербургский листок», 1875) и т. д. и т. п.[652].
Отчего эти газетчики, получавшие по три копейки за строку, считали себя вправе писать так пренебрежительно, грубо?
Собиравший в начале века критику об Островском Н. Денисюк, пораженный обвалом хулы, обрушившейся на драматурга, припомнил, как в неком журнале XVIII века было сказано, что один приятель «покритиковал другого доброю великороссийскою пощечиной – и сия критика весь бал кончила»[653]. Вот она, точная этимология слова!
Островский старался сохранить невозмутимость, делал вид, что его не трогает газетная брань. Говорил, будто не прикасается к критическим статьям, ибо бодрость духа ему дороже. С благодарным чувством вспоминал о Добролюбове, Аполлоне Григорьеве. Он не находил в современной словесности тех, кому пристало бы называться критиками. Критиков сменили фельетонисты. Даже либеральные литераторы – А. М. Скабичевский, П. Д. Боборыкин – обнаруживали досадное непонимание его пьес. Демократический журнал «Дело» поместил о нем статью Д. Языкова (Н. В. Шелгунова), называвшуюся «Бессилие творческой мысли»… Что ж говорить о мелких, жадных до сенсаций, глядящих в рот один другому газетчиках! Они прислушивались к тому, о чем толкуют партер и ложи, вынюхивали влиятельные мнения и несли их читателю как последние откровения своего пера. Доблестью считалось написать фельетон заранее, накануне премьеры, не видя спектакля. «Никогда театральная критика не была бестолковее, пристрастнее и озлобленнее, чем в последнее время», – писал Островский.
Как бы он ни бодрился, как бы ни презирал эти комариные укусы, но, когда в воздухе звенел целый рой газетной мошкары, это лишало его душевного покоя.
«В последнее время я дошел до крайней нерешительности, – признавался он в письме Некрасову 8 марта 1874 года, – обруганный со всех сторон за свою честную деятельность, я хочу быть прав хоть перед своей совестью; я не выпускаю нового произведения до тех пор, пока не уверюсь, что употребил на него все силы, какие у меня есть, а на нет суда нет»[654].
При общей потере вкуса к серьезному искусству, не жаловала Островского и избранная публика, александринский партер. Это поветрие задело и Москву, хотя по-прежнему зрительный зал Малого театра был полон в день премьеры его комедии, и не было «додору до билетов». «Новая пьеса Островского. Этих трех слов достаточно, – писал обозреватель «Современной летописи», – чтобы, несмотря на цены, возвышенные более чем втрое, театр заполнился своеобразной публикой… Представители этой публики входят в партер в калошах и лисьих шубах, и когда станет жарко, развешивают эти шубы на спинках кресел…»[655] Но не эта публика и не студенческий раек определяли приговор пьесе. Выходя из подъезда театра, знатоки пожимали плечами, цедили односложно: «исписался», «падает» – и мнение это подхватывалось газетами, разносилось тысячеустой молвой.
Нет успеха. Но значит ли, что автора постигла неудача? Ведь успех и удача только по созвучию слова-родственники, а вдуматься, так бывает успех без удачи, как, впрочем, и удача случается без успеха. Конечно, горько переживать падение пьесы, и каждый неблагоприятный отзыв о ней ранит автора. Но можно рассудить и так: удача приходит к драматургу за письменным столом, а ждет или не ждет ее успех, когда поднимется театральный занавес, это, как говорится, «в руце божией».
Что могло сравниться с