Александр Островский - Владимир Яковлевич Лакшин
В разгар щелыковского лета, когда считалось, что он отдыхает, когда наезжали гости, устраивались пикники, кричали в саду и под балконом дети, Марья Васильевна перекорялась с кухаркой, руководя варкой варенья, или бранила конюха, что плохо заседлал белую Красотку, на которой она собиралась в верховую прогулку, – он втайне был весь погружен в обдумывание пьесы.
Прежде чем он напишет в ней первую строчку, пьеса должна была сложиться у него в голове вся – со всеми лицами, их отношениями, завязкой и развязкой, ключевыми репликами, – только тогда он садился за стол. Разбуженные им химеры воображения, носившиеся поначалу как в первобытном хаосе, должны были улечься и проясниться в законченной красоте слова, движения и формы.
«…Рецензенты наши, публика, – возмущался Островский, – как часто среди них слышим: “Эта пиеса написана наскоро, не обделана, не выработана”. Да понимают ли они, что я ничего не пишу наскоро, каждый сюжет обдумываю весьма долгое время, ношусь с ним целый год, грезится и видится он мне со всеми в нем лицами постоянно и не дает мне покоя до тех пор, пока не уляжется на бумагу»[648].
Брат Островского – Петр Николаевич, хорошо знакомый с его методой сочинения, как-то молча сидел рядом с ним на траве с книжкой, пока Островский следил за поплавком. Он заметил, что Александр Николаевич хмурится, и понял, что он думает не о поклевках.
«– Ну что, – спрашиваю, – как пьеса?
– Да что, пьеса почти готова… да вот концы не сходятся! – отвечал он вздыхая»[649].
О новой пьесе думал он и во время одинокой прогулки по парку, и за вечерним пасьянсом, которым любил «освежить голову» после работы, и за токарным станком во флигеле или с лобзиком в руках. Он навострился выпиливать узорчатые рамочки для фотографий: резные листья вьющегося плюща и винограда – работа щелыковского Берендея. Множество таких рамочек было раздарено им на память друзьям – Бурдину, Писемскому, Садовским. И в каждый узор дерева, в каждый завиток было потаенно впечатано то, что думал он о героях новой пьесы, пока рука его механически вырезывала прихотливые узоры на тонкой ясеневой дощечке.
Случайному гостю могло казаться, что он проводит дни в счастливом безделье. А между тем, гуляя с гостями, разговаривая с крестьянами, объясняясь с Марьей Васильевной, то есть разделяя все заботы прозаической, обыденной жизни, он постоянно жил воображением в другой, волшебно-театральной стране, которая год от году становилась шумнее, населеннее. Это не Замоскворечье его ранних пьес и не слобода Берендеевка только, а вся приволжская сторона, с городами, селами, усадьбами и лесами. Он свой в ней и в любую минуту обживет новый в ней уголок.
Изучая места действия пьес Островского (такую работу провел недавно историк театра Е. Г. Холодов), можно составить даже топографическую карту[650].
В центре литературной губернии Островского – город Бряхимов, упоминаемый в нескольких его пьесах. Говорят, имя городу Островский нашел в русской истории – был такой пришедший потом в упадок городок на Волге, неподалеку от Васильсурска. Но сам Бряхимов больше напоминает Кострому или Ярославль: в этом городе пристань и вокзал железной дороги, бульвар над рекой с низкой чугунной решеткой, у которой застыла Лариса Огудалова, кофейня в конце бульвара, отель «Париж» на центральной улице города и трактир при нем, куда сманивает Робинзона Вожеватов. Есть в Бряхимове и летний сад, в котором играет нанимаемая местным антрепренером труппа; он возникает перед нами в «Талантах и поклонниках» и «Красавце-мужчине».
В Бряхимовской губернии, чуть выше или ниже по Волге, расположен и уездный городок Калинов, напоминающий Кинешму. Как и во всех городишках Приволжья, в центре его торговые ряды Гостиного двора с приземистыми пузатыми колоннами, базарная площадь, собор, дом городничего; купеческие дворы за глухими высокими заборами, а по берегу реки – общественный сад с беседкой.
А в пяти верстах от Калинова (см. указатель на дорожном столбе в пьесе «Лес», точно такой же вел с Галичского тракта к усадьбе Щелыково) – имение «Пеньки» госпожи Гурмыжской или усадьба Мурзавецкой: барский дом с террасой, куртины георгинов, парк с прудом и бескрайние леса вокруг.
Театральный мир Островского имеет не только свою топографию, но и свое постоянное население. И что удивляться, если его герои кочуют из пьесы в пьесу: мир, обжитой настолько, что в нем не чудо столкнуться с уже знакомой тебе физиономией. Так, появившись в комедии о «мудрецах», Глумов объявится потом в пьесе «Бешеные деньги». Аркашка Счастливцев, получивший свое крещение в «Лесе», возникнет в «Бесприданнице» под именем Робинзона, а затем в «Без вины виноватых» примет имя Шмаги. Вася Вожеватов из «Бесприданницы» будет виться вокруг трагика в «Талантах и поклонниках». Тит Титыч Брусков из комедии «В чужом пиру – похмелье» воскреснет в «Тяжелых днях». И по трем пьесам пройдется гоголем Миша Бальзаминов с развитыми кудрями и вздернутым носом, в последний раз слегка перегримировавшись в Платошу Зыбкина из комедии «Правда – хорошо, а счастье лучше».
Драматург живет в этом созданном им мире, и диво ли, что встречается время от времени со старыми знакомцами.
В конце концов и ему, и его постоянным читателям и слушателям эти герои начинают казаться едва ли не более реальными, чем десятки мелькнувших на жизненных перепутьях лиц.
Где мы встречали их? Где с ними виделись? Где слышали этот голос?
И пока Островский сидит на скамейке в парке, погруженный в свою думу, или спускается к реке в серой поддевке и мягких казанских сапогах, с загорелым, обветренным лицом, в широкополой шляпе и с грубо обструганной палкой в руках, тени этих людей бесшумно скользят за ним…
Успех и удача
«…И кончилась жизнь, и началось житие».
С начала 1870-х годов жизнь Островского вошла в ровную, наезженную колею.
«Я отвык от людей и знаю только кабинет, – жаловался он как-то брату. – В Москве кабинет и в деревне кабинет, которые мне пригляделись и опротивели донельзя. Но вот горе: от всяких других впечатлений я приобрел какую-то особого свойства лень: пойдешь погулять или поедешь в Кинешму, – уж и тяжело, и тянет опять в тот же противный кабинет»[651].
Однообразие сжимает дни. Годы летят быстро, не то что в молодости. Жизнь, вписанная в колесо года, покоряется привычным ритмам.
По весне собирались в дорогу и, едва просохнет грязь, чтобы проехать проселком от станции в