Орест Кипренский. Дитя Киприды - Вера Исааковна Чайковская
Орест уже как-то рисовал Анну Фурман в Приютине, сумерничающую в гостиной за столом с Крыловым. Мирная домашняя сценка. Горит свеча. Анна задумалась за вышиванием. Крылов сидит в кресле полуотвернувшись (местонахождение неизвестно, копия неизвестного автора, 1820, ГТГ). Кстати, копия сделана тогда, когда Кипренский давно уже был в Италии, а Анна вернулась к отцу в Дерпт[75].
На этом беглом карандашном рисунке Анна – миленькая девочка-девушка. А душа? Вот душу Орест и хотел поймать в ее живописном портрете.
У них и с Аннетой было много общего. Оба рано узнали сиротство. Обоим надеяться приходилось лишь на себя. Оба были горды и независимы.
…Анна надела простенькое домашнее платье, темно-оливковое, с кружевами вокруг квадратного выреза. И взглянула вопросительно – так? Орест слегка улыбнулся, но тут же нахмурился – надо было сосредоточиться.
Хозяев этого дома он запечатлел лишь в рисунках, а ее, Анну Фурман, бедную воспитанницу, удостоил большого живописного портрета, вложив в него нежность, любовь, обожание. Юная Наталья Кочубей – на портрете – прелестна, но далека от художника, он любуется со стороны. А эта – очень своя, очень близкая. Он изобразил эту Золушку на фоне торжественного малинового занавеса с золотистым просветом за спиной. Так писали знать в парадных портретах (которые он писать избегал). Но он хотел ее выделить, возвеличить. Может, и она – принцесса, да только этого не знает? Он писал ее в полупрофиль, в золотистой гамме, крупным планом, почти вплотную к ней приблизившись. И все равно он видел ее словно в дымке, сквозь пелену обожания. Эту затаенную печаль, это ожидание чудес, эту восхитительную естественность, эту детскую округлость щек и девическую белизну открытой шеи… Как там у Батюшкова?
Твой друг не смеет и вздохнуть:Потупя взор, дивится и немеет.Нет, он понял, в чем ошибка Кости! Тот «заговорил» свою любовь, ударился в умствования, в размышления. А ведь в запасе у Кости было нечто такое, чему он, Орест, страстно завидовал. Чего ему самому безумно не хватало. Он воспитан был по-монастырски. Привык любить «издалека». Ему пока что не давались такая бурная энергия жизни, такой чувственный восторг, как у Кости Батюшкова. Потому-то он так и рвался в Италию, – может, там он все это обретет?
А Костя знал все эти «полуденные» тайны. Ведь даже и тогда, прочитав, почти рыдая, свою элегию об «угасшем даре», он вдруг на миг замер и прочел совершенно другое, буйное и вакхическое, тоже написанное по приезде:
В чаще дикой и глухойНимфа юная отстала;Я за ней – она бежалаЛегче серны молодой.Финал этого стихотворения с буйным возгласом «Эвоэ!» врезался в сознание Ореста. Он себя им в грустные минуты подбадривал. У Кости было, было же это «лекарство», и не на рубль, а на большие тысячи! Будь он, Орест, на месте Кости с этой его хмельной веселой смелостью, разве бы он отступил? При такой энергии, такой чувственной силе, таком горячем темпераменте он закружил бы свою подругу и она бы его ни за что не отвергла! У него, Ореста, пока нет таких сил, но будут, будут!..
(Интересно, что уже гораздо позже, перед своим вторым отъездом в Италию, Кипренский нарисует еще одну представительницу «клана Олениных» – младшую дочь Анну Оленину, тезку воспитанницы Олениных. Портрет датирован 1828 годом. Анна, судя по всему, успела к этому моменту отказать влюбленному в нее Пушкину, блистательный портрет которого Кипренский создал годом раньше. И как это уже было с Варварой Томиловой и ее гувернанткой, Кипренский все свои симпатии отдал не госпоже, а Золушке – Анне Фурман. Анна Оленина на виртуозно исполненном карандашном портрете совершенно лишена поэтического очарования, хитровата и трезва. Влюбленный Пушкин восхищался ее глазами, ее маленькой ножкой. Кипренский видит ее заурядность, приукрашенную пышной прической и бальным нарядом. А вот Анна Фурман была необыкновенной. (Опубликованные впоследствии дневники Анны Олениной продемонстрируют правоту художника.)
Несколько слов о финале этой истории. Константина Батюшкова замучили комплексы, хотя и Оленины, и Екатерина Муравьева поддерживали его женитьбу на Фурман. Да и ей деваться было совершенно некуда. Возможно, со временем, как это случается, она бы его полюбила. Но Батюшков избрал путь «несчастливца». Все в том же 1815 году он пишет тетушке Екатерине Муравьевой:
«Важнейшее препятствие в том, что я не должен жертвовать тем, что мне всего дороже. Я не стою ее, не могу сделать ее счастливою с моим характером и с маленьким состоянием. <…> Все обстоятельства против меня. Я должен покориться без роптания воле святой Бога, который меня испытует. Не любить ее я не в силах…»[76]
(Вот это и отличало Батюшкова от Кипренского, который, добиваясь осуществления своей мечты об Италии и потом о браке с Мариуччей, действовал вопреки обстоятельствам.)
Анна Фурман в 1816 году уезжает к отцу в Дерпт. Предложение Гнедича было отвергнуто. Константин Батюшков с помощью друзей наконец добивается в 1818 году назначения сверхштатным секретарем русской миссии в Неаполе. Он оказывается недалеко от Ореста Кипренского, который, осуществив свою мечту об Италии, купается в счастье.
Но у Батюшкова и тут проявляется характер «несчастливца». Еще перед отъездом он пишет Александру Тургеневу: «Я знаю Италию, не побывав в ней. Там не найду счастия: его нигде нет; уверен даже, что буду грустить о снегах родины и о людях мне драгоценных»[77]. И не известие ли о браке Анны Фурман, одной из самых «драгоценных» в его жизни женщин, с ревельским негоциантом Адольфом Оомом, свершившемся в 1821 году, ввергло бедного поэта в острый приступ безумия, когда он уничтожил многие свои сочинения?[78] Но пока что до этого далеко…
На карандашном портрете Ореста Кипренского 1815 года мы видим Батюшкова его лучших дней – живого, легкого и гармоничного, не подверженного ни приступам черной меланхолии, ни судорожным порывам чувств. Таким хотел быть и сам художник…
Глава 7. В свете. Между прогрессистами и консерваторами
Хочется еще раз привести одну замечательную цитату