Юрий Зобнин - Николай Гумилев. Слово и Дело
– У нас с ним, – сказал Гумилев, выслушав ее, – такая разница. Я как старинная монета, на которую практически ничего не купишь, а он – как горсть реальных золотых монет.
Гумилев уже завершил первую песнь «Поэмы начала» и принимался за вторую, когда и мифологические драконы, и вечерний рай Сосновки, и откос над Невой, и тревожная Арбенина в белом платье соединились вдруг, неожиданно, в одном стихотворном порыве. В шести строфах этого нового стихотворения было все, что он силился сказать в «Поэме начала» – и первозданная воля всего живого к творчеству, мучительно преображающая мироздание, и безудержное томление любви, и страстный порыв земнородных тварей к небу. И, записав последнюю строфу, Гумилев понял, что оставшиеся шестнадцать песен поэмы уже не очень нужны:
Так, век за веком, – скоро ли, Господь? —Под скальпелем природы и искусстваКричит наш дух, изнемогает плоть,Рождая орган для шестого чувства.
После безмятежной Сосновки тревога, нараставшая в Петрограде по мере наступления осени, была особенно заметной. Знаменитый писатель-фантаст Герберт Уэллс, приехавший в РСФСР корреспондентом лондонской «The Sunday Express», вспоминал, как испуганно ежились в сентябре 1920 года петроградцы при первых порывах холодного ветра. «Повсюду, где только можно, вдоль набережных, посреди главных проспектов, во дворах лежат штабеля дров, – писал он в своих очерках. – В прошлом году температура во многих жилых домах была ниже нуля, водопровод замерз, канализация не работала. Читатель может представить себе, к чему это привело… Эта зима, возможно, окажется не такой тяжелой. Говорят, что положение с продовольствием также лучше, но я в этом сильно сомневаюсь». Пропаганда не обманывала никого – готовились к забастовкам и голодным бунтам. Секретный отдел «чрезвычайки» составлял двухнедельные сводки по доносам агентов, перлюстрированным письмам и городским слухам. Гумилеву вновь советовали: осторожнее, осторожнее, осторожнее…
Но осторожнее не получилось. Когда на сентябрьском вечере «Союза поэтов» в «Диске» Блок вдруг принялся пугать одичавших за годы военного коммунизма петроградцев ужасами… царского времени, Гумилев деликатно промолчал и только прыснул в кулак, услыхав как «царь огромный, водянистый, в коляске едет со двора»:
– Это краски бывают водянистыми, а к царю – даже если Александр III и был болен водянкой – такой эпитет неприложим. Как же Блок не чувствует этого?
Но когда Мария Шкапская стала воспевать с эстрады палачей маленького царевича Алексея –
И он принес свой выкуп древнийЗа горевых пожаров чад,За то, что мерли по деревнеМильоны каждый год ребят,
– Гумилев не выдержал и возмутился вслух, а за ним – другие «союзные» поэты и зрители. Возник шум и скандал, после которого Анна Радлова и поэтесса Наталья Грушко расцеловали Гумилева, умоляя его спасти «Союз поэтов» от «красных» пропагандистов и взять на себя роль председателя.
Гумилев, не желавший ссоры с Блоком, попытался отшутиться. Но ропот не унимался. Вскоре с подачи Надежды Павлович заговорили об особом гумилевском «клане», объединившем писателей, «не принимающих Октябрьской революции». Грянул гром и в Балтфлоте. Гумилев, чеканивший в зале Морского корпуса стихи о своей встрече с мусульманским пророком в африканском Шейх-Гуссейне, громко оповестил собравшихся:
Я бельгийский ему подарил пистолетИ портрет моего Государя!
«По залу прокатился протестующий ропот, – вспоминала Одоевцева. – Несколько матросов вскочило. Гумилев продолжал читать спокойно и громко, будто не замечая, не удостаивая вниманием возмущенных слушателей. Кончив стихотворение, он скрестил руки на груди и спокойно обвел зал своими косыми глазами, ожидая аплодисментов. Гумилев ждал и смотрел на матросов, матросы смотрели на него. И аплодисменты вдруг прорвались, загремели, загрохотали».
Тут уже заговорил весь город:
– Слыхали? Гумилев-то? Так и заявил матросне с эстрады: «Я монархист, верен своему Государю и ношу на сердце его портрет». Какой молодец, хоть и поэт!
Литературную студию при Побалте затормозили, а Гумилев лишился балтфлотского пайка. К счастью, тем дело и ограничилось. Но и пайковое наказание (на котором настояла Рейснер) было суровым – цены на продукты и одежду достигли астрономических высот. Еще стояли теплые и ясные дни, а смертное зимнее томление повергало в панику даже неробких духом. На прощальном банкете в честь Уэллса, устроенном в «Доме Литераторов», прозаик Александр Амфитеатров после слов англичанина о «курьезном историческом опыте, который развертывается в стране, вспаханной и воспламененной социальной революцией», неожиданно устроил истерику:
– Вы ели здесь рубленые котлеты и пирожные, но вы, конечно, не знали, что эти котлеты и пирожные, приготовленные специально в Вашу честь, являются теперь для нас чем-то более привлекательным, более волнующим, чем наша встреча с Вами… Ни один из здесь присутствующих не решится расстегнуть перед вами свой жилет, так как под ним не окажется ничего, кроме грязного рванья, которое когда-то называлось, если я не ошибаюсь, «бельем»…
Гумилев прервал повисшую паузу:
– Parlez de vous[508], коллега! Насчет белья…
Он мудро воздержался от объяснений с Балтфлотом и вел себя на людях исключительно ровно. Но в приватных беседах с добрыми знакомыми, вроде старого журналиста-путешественника Василия Ивановича Немировича-Данченко, отводил душу:
– Не будет у нас ни Термидóра, ни Брюммéра[509]. Наши каторжники крепко взяли власть. На переворот в самой России – никакой надежды. Все усилия тех, кто любит ее и болеет по ней, разобьются о сплошную стену небывалого в мире шпионажа. Ведь он просочил нас, как вода губку. Нельзя верить никому. Из-за границы спасение тоже не придет. Большевики, когда им грозит что-нибудь оттуда – бросают кость. Ведь награбленного не жалко. А торговать, как говорят сами англичане и французы, можно и с каннибалами… Бежать отсюда, что ли?
Разговоры о побеге постоянно затевались в эти дни в столовой «Дома Литераторов». Впрочем, мало кто верил в осуществимость подобных планов.
– Все кругом предатели, – сокрушалась за морковным чаем какая-то древняя старушка в вязаной кофте.
– Ну зачем же все, – любезно возразил ей моложавый университетский приват-доцент Владимир Таганцев. – Если хотите бежать за границу – бегите с Голубем. Он не предаст.
Таганцев был воспитан на традициях петербургской либеральной интеллигенции, всегда оставлявшей за собой право на инакомыслие и поддержку политических диссидентов. Он помогал переправлять за границу гонимых беглецов, принимал у себя нелегальных курьеров, брал на хранение деньги и сам добывал средства «на борьбу с режимом». Собственные его интересы отстояли от политики очень далеко: талантливый ученый-естественник, он много лет с успехом занимался почвоведеньем и активно разрабатывал идею обработки полей донным илом (сапропелем). Однако общественную деятельность Таганцев почитал гражданским долгом и истово следовал заветам российского просвещенного свободолюбия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});