Юрий Зобнин - Николай Гумилев. Слово и Дело
– Или я, или эта Ваша… Машенька Ватсон!
Гумилев заметил, что почтенной переводчице «Дон Кихота» Марии Валентиновне Ватсон, вместе с которой он выступал на вечерах «Дома Литераторов», уже перевалило за седьмой десяток. В конце концов, «Машенька» в «Заблудившемся трамвае» едва не превратилась в «Олечку». Но стихотворение спас Корней Чуковский, вспомнивший о пушкинской Маше Мироновой из «Капитанской дочки»:
– Вы же на своем «Трамвае» переноситесь тут в XVIII век…
Для Гумилева это был решающий аргумент.
– С Вами я не чувствовал бы себя одиноким и в африканской пустыне, – объяснял Гумилев Арбениной. – Но для разговора о литературе в эту пустыню все-таки лучше было бы захватить и Чуковского…
Стараниями Чуковского преподаватели из «Дома Искусств» читали теперь выездные лекции в Балтфлоте (в творческих студиях при политическом отделе морского управления) и в Горохре (в клубе милиционеров). Среди флотских братишек, которых сам Троцкий именовал не иначе как «красой и гордостью революции», Гумилеву пришлось собрать волю в кулак. Оказалось, что местные любители поэзии не расстаются с оружием даже в аудитории – слушая лектора, некоторые демонстративно вертели в руках наганы.
– Будто в Африке на львов поохотился, – признавался Гумилев. – Необходимо подавлять страх, а главное, не показывать вида, что боишься.
В Горохре отношение к писателям и ученым из «Дома Искусств» было совсем иным. Шеф петроградской милиции, двадцатишестилетний Борис Каплун, принимал их запросто в своей служебной квартире, заваленной конфискатом, воровскими орудиями и вещественными доказательствами преступлений:
– Кокаинчику? Нет? Ну, тогда… – он извлекал из вороха вещественных доказательств опечатанную бутылку коньяка и, вспомнив что-то, срывался к телефону. – Алло! Чека? Позовите Бакаева. Это Вы, Иван Петрович? Нельзя ли нам получить то, о чем мы говорили? С белыми головками. Шаляпин очень просит, чтобы с белыми головками… Я знаю, что у Вас опечатано три ящика. Велите распечатать. Скажите, что для лечебных целей.
В служебные апартаменты на Дворцовой площади бывший электротехник Каплун попал почти одновременно с присвоением самой площади имени его знаменитого дяди – Моисея Урицкого. Неизвестно, руководствовался ли Зиновьев, забирая Каплуна в администрацию Северной Коммуны, чем-то большим, нежели долгом перед памятью Урицкого, но выбор куратора городской охраны и исправительных учреждений оказался удачным. Предоставив чекистам борьбу с контрреволюцией, Каплун сосредоточил усилия своих милиционеров на восстановлении в городе элементарного бытового правопорядка. Он воевал с бандами грабителей-«попрыгунчиков», создавал воспитательные колонии для проституток и беспризорников, громил игорные притоны и воровские «малины», а во время голодного зимнего мора разработал проект строительства городского крематория. Политику Каплун, по возможности, игнорировал, в милицейском хозяйстве распоряжался, как в своей вотчине, и очень сочувствовал всем бедствовавшим интеллигентам, невзирая на их убеждения. Посланцев «Дома Искусств» он немедленно отправил в коммуну Горохра на Троицкой улице с предписанием зачислить всех в штат как сотрудников просветительского отдела.
– Не беспокойтесь, жалованье и паек вы будете получать с завтрашнего дня – а просвещать не торопитесь.
– Но мы действительно, на самом деле хотим давать уроки и вообще работать, – сказал Чуковский.
Начиная с февраля, Гумилев по понедельникам рассказывал о стихах морякам в Балтфлоте, по вторникам – милиционерам в Горохре, по средам – рабочим в Пролеткульте, по четвергам – актерам в «Живом слове», по пятницам – начинающим писателям и переводчикам в студии «Дома Искусств». Помимо того, в клубе военных курсантов он подменял Чуковского, у которого недавно произошло прибавление семейства. Вероятно, Гумилев побывал и в колонии «сознательных проституток», где Чуковский, по просьбе Каплуна, вел литературный кружок. Эти вставшие на путь исправления проститутки работали уборщицами и вахтерами в различных учреждениях Петросовета. Каплун придумал награждать их красными косынками – в знак приобщения бывших блудниц к революционному пролетариату[499].
– А казалось бы, – недоумевал Гумилев, – красный фригийский колпак, символ Великой французской революции, для большевиков самое святое… И вот что вышло!
Уму непостижимо, как при подобном «расписании занятий» Гумилев умудрялся выкраивать время для письменной работы. Между тем за зимние месяцы он сдал во «Всемирную литературу» том «Французских народных песен», переводы поэм Гейне «Вицли-Пуцли» и «Бимини», а также отредактировал около десятка рукописей. В группе авторов «Исторических картин» (с начала года – отдельной секции в редакции «Всемирки») он тоже являлся безусловным лидером, написав пьесу о первобытных людях «Охота на носорога», рыцарскую театральную инсценировку «Фальстаф» (по произведениям Шекспира) и киносценарии «Гарун-аль-Рашид» и «Жизнь Будды». В начале марта Гумилев – уже на последнем дыхании, спешно – подготовил для «русской» серии Гржебина том избранных произведений А. К. Толстого. Добросовестный Чуковский немедленно отругал Гумилева за небрежную работу. Впрочем, и Чуковский валился с ног.
– Просветители из-под палки! – горько восклицал он. – Проповедники из-за пайка! О, если бы мне дали месяц просто сесть и написать то, что мне самому дорого!..
Все усилия казались ничтожными. Рукописи лежали без движения – типографской бумаги не было нигде! А вырастить новое поколение поэтов в одичавшем и разоренном Петрограде Гумилеву, по-видимому, было не суждено. Особенно раздражали его пролеткультовцы.
– Пролетарской поэзии не существует! – бушевал он на занятиях. – Могут быть только пролетарские мотивы в поэзии. Каковы бы ни были стихи – пролетарские или непролетарские – но пошлости в них не должно быть. А ваши «барабаны», «вперед», «мозолистые руки», «смелее в бой» – это все пошлости!
От горьких размышлений Гумилева оторвала Рада Попова, зашедшая за обещанными селедками из академического пайка. Гумилев критически осмотрел ее клетчатое пальто и принесенный букет сирени, какими уже вовсю торговали уличные мальчишки.
– Вот Вам задание – стихами, что хотите, о сирени, не более трех строф, ямбом. Не задумываясь. Даю Вам пять минут.
Попова на секунду зажмурилась.
Прозрачный, светлый день,Каких весной не мало,И на столе сиреньИ от сирени тень.Но хочет Гумилев,Чтобы без лишних словЯ б ямбом написалаОб этой вот сирениНе более трех строфСтихотворенье.
– Неплохо! – удивился Гумилев. – Даже очень неплохо! Вы делаете мне честь как ученица. Только, извините, Ваша нынешняя фамилия для поэта нехороша. Да и девичье имя – Ираида Гейнике – тоже как-то…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});