В подполье Бухенвальда - Валентин Васильевич Логунов
В последнее время меня, действительно, часто не оказывалось до отбоя. Удалось встретить несколько человек бывших беглецов, которые знали меня по лагерю Хартсмансдорф. Многие слышали о моих побегах из штрафных команд, многие сами были участниками этих побегов, но в конечном результате получалось так, что вокруг меня постепенно стала сколачиваться какая-то группа людей, готовых пойти на все.
Для ясности нужно сказать, что еще с осени 1942 года побеги из лагерей военнопленных, из рабочих команд, из лагерей гражданских лиц, угнанных в фашистское рабство, приобрели массовый характер.
Всех беглецов, где бы они ни были пойманы, концентрировали в специальном лагере Хартсмансдорф, в 18 километрах от города Хемница. В этом специальном заведении пытались установить личность беглеца, откуда он бежал и степень его виновности.
Мне с Иваном Ивановым не раз пришлось бывать в этом учреждении и после отбытия очередного наказания, после карцера, нас обычно направляли в «самую» страшную штрафную команду.
Но и «самые» страшные штрафные команды для нас были страшны первые дни, пока мы не находили возможности побега. Потом подготовка, организация и опять побег. А люди? Люди только ждали инициатора, заводилу. Вот таким заводилой, почему-то и считали меня многие из побывавших в «беглецком» лагере Хартсмансдорф. Чем я им мог помочь в Бухенвальде, откуда всякая возможность побега исключалась? Практически — ничем. Но я не отпускал от себя этих людей, так как чувствовал перед ними какую-то ответственность за их веру в меня.
— Не может быть, ребята! Уйдем! — И люди, отлично сознавая безвыходность, все-таки ждали выхода. Важно было то, что каждый не чувствовал себя одиноким, каждый считал себя членом какой-то группы, и это давало ему силу.
Окончился ужин. Мою под умывальником свою миску. На плечо опускается рука.
— Подойди на минутку, Валентин. — Вижу только спину коренастого человека в коротком сером полупальто, выходящего из двери умывальной комнаты. Отходим в темный угол коридора, и я узнаю знакомое лицо со шрамом на щеке.
— Здорово, дорогой! Давно не виделись. — Это тот самый человек, который подходил к нам вместе с Василием в малом лагере.
— Давай выйдем, поговорим.
— Может, со мной поговорим? — откуда-то из темноты надвигается внушительная фигура Ивана. И тут же между мной и незнакомцем оказываются еще два полосатых человека.
— Лучше со мной. Я разговорчивый, — вихляется небольшой верткий человек. Это мои «беглецы» беспокоятся. Заметили, что меня вызвал незнакомый человек.
Незнакомец смеется.
— Да уйми ты их. Съедят, черти.
Пришлось унять. Спускаемся по темной лестнице, и незнакомец спрашивает:
— У тебя сколько ребят надежных?
— Вспомни последнюю перепись населения Советского Союза.
— Ты не дури. Я толком спрашиваю.
— А я толком отвечаю. Статистика есть статистика.
— Слушай. С другим бы я так говорить не стал. Но тебя мы знаем. Тебе верим. Понял?
— Ничего не понял. Кто это мы?
— Советские люди.
— Я сам еще не исключил себя из их числа.
— Вот поэтому я с тобой и говорю.
В это время наверху открывается дверь, и кто-то кричит:
— Номер двадцать шесть тысяч шестьсот шестьдесят два — к блоковому!
Это мой номер. Бегу наверх и представляюсь блоковому, который удивленно таращит на меня глаза. Перестарались мои помощнички. А жаль. Разговор обещал быть интересным.
Неожиданно исчез Иван — мой неразлучный друг и напарник по побегам. Сколько километров прошли мы с ним по ночным дорогам Германии, ориентируясь по Полярной звезде; сколько дней провели, затаясь в самых разнообразных местах. То лежали, распластавшись в клевере под палящими лучами солнца, боясь поднять голову и прислушиваясь к голосам проходящих поблизости немцев, то под проливным дождем, укрывшись в придорожный куст, то на дне какого-нибудь оврага, то на крыше старой мельницы, то на сеновале бауэра[18]. В общем, где угодно, где только заставал рассвет. Сколько раз роднила нас наша кровь, смешиваясь при жестоких побоях, сколько раз связывали нас одной веревкой, сковывали цепями. Не может быть дружбы крепче, чем закаленная столькими испытаниями. И вот он исчез.
На мои назойливые вопросы штубендинсты отмахивались руками: отстань, мол, не твое дело. Блоковый наорал на меня за то, что сую свой нос куда не следует, и я окончательно затосковал.
Только на третий день, перед отбоем, в полутемном коридоре кто-то остановил меня, взяв за локоть.
— Подожди, Валентин. Тоскуешь? — спросил глуховатый голос. Незнакомое лицо, очень внимательные глаза и очень знакомый голос.
Меня уже не удивляло, что незнакомые люди называли меня по имени. Меня могли знать со слов беглецов из Хартсмансдорфа, но этот голос? Где я его слышал?
— С Иваном будет все в порядке. Не волнуйся. Скоро встретитесь. Сейчас дело не в Иване, а в тебе.
— То есть?
— Ты знаешь, где по утрам строятся больные? Около первого блока, по дороге в ревир[19].
— Ну, знаю.
— Так вот завтра, после утренней поверки, вместо своей команды пойдешь и пристроишься вместе с больными.
— Да, но я здоров.
— Ишь ты, какой Геркулес. А ты давно себя в зеркале видел? Тоже мне, здоров. Делай, как тебе говорят, и помалкивай.
— Но там лагершутцы[20] не пропустят.
— Пропустят. Предъявишь вот это, — и передает мне картонный квадратик со штампом и какой-то надписью.
— Это шонунг. Освобождение от работы. Вроде нашего бюллетеня. Только соцстрахом не оплачивается.
— Слушай, а что с Иваном?
— Говорят тебе, что все в порядке с твоим Иваном. Ты о себе сейчас думай. С тобой хуже, чем с Иваном. Знают тебя слишком многие.
— А в чем дело?
— Ни в чем. В ревире зайдешь в вексельбад, это накожное отделение, найдешь там человека с очень толстыми очками, его зовут Генрих, и скажешь, что тебя прислал я. Он знает, что нужно делать.
— Да, но я не знаю, кто ты?
— Скажешь, что прислал Николай Кюнг. А теперь иди. Отдыхай.
И я