Марина Цветаева. Письма 1933-1936 - Марина Ивановна Цветаева
Пальцев одной руки хватит чтобы перечислить людей, которым я в жизни та*к благодарна, как Волошину. Я не могу неполной хвалы. Опять-таки: делайте пометку, какую угодно, сражайтесь своими средствами, опровергайте, но дайте мне сказать. ДОсказать.
Если этот мой вопль до Вас дойдет, давайте следующее. Моя просьба, чтобы с 86 стр<аницы> до конца, не пропуская ни одной строки, ибо конец для меня — главное: конец Макса и конец рукописи.
— Простите за огорчение с письмом Сабашниковой, я* в нем неповинна, ни в огорчении ни в письме. В искренности Вашей защит!i интересов читателя никогда не сомневалась, так же как в искренности Вашей попытки, ныне, со мной сближения Только Вы тогда переоценили мою уступчивость — как я* Вашу настойчивость, окончательность Вашего неприятия моего Макса в Революцию — я убеждена была, что стою перед неколебимым решением, — что же мне оставалось?
Моя уступчивость была только столбняком отчаяния.
Итак, попробуем — по настоящему.
Я всё сказала.
Всего доброго
МЦ.
Впервые — Надеюсь — сговоримся легко. С. 22–24. Печ. по тексту первой публикации.
37а-33. В.В. Рудневу
Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
28-го мая 1933 г., воскресенье [202]
Милый Вадим Викторович,
Я сочту себя совершенно удовлетворенной и неприятное недоразумение вполне исчерпанным, если Совр<еменные> Зап<иски> напечатают весь мой конец Волошина (весь конец Живого о живом) — с <пропуск> стр<аницы>
Если Вам по каким-либо причинам неприятен факт перепечатки из Посл<едних> Новостей (Москвин) — снимем «Послед<ние> Нов<ости>, № такой-то», оставив только текст. Вы просто не знали откуда и за текст отвечаю я. Мне этот отрывок необходим дважды: 1) как свидетельство отношения «новых поколений» к поэту и старости. 2) как последнее сохраненное нам видение Волошина. 3) как повод к моим последним словам (апофеозу).
Голубчик, поймите меня, это же дружеское и поэтическое видение человеческого явления, нельзя от поэта ждать «объективной оценки», за этим идите к другим, поэт есть усиленное эхо — любви или ненависти, на этот раз — любви. В этой рукописи двое живых: М<акс> В<олошин> — и я, и моя вещь так же могла бы называться: «Живая о живом». А я — без конца рукописи, без итога, без апофеоза — не я. Когда я в 1924 г. в Праге писала о С<ергее> М<ихайловиче> Волконском, я слышала от редакции (сборника «Записки наблюдателя») те же упреки: Вы о Волконском пишете как о Гёте и т. д., мне этот упрек «преувеличения» ведом с колыбели. Но остался у меня в каких-то моих стихах, на него — раз навсегда — ответ, а именно:
Преувеличенно, то есть:
Во — весь — рост.
Разъяснять это утверждение — заходить в философские дебри, примите на веру и просто увидьте, что такова вся моя природа и природа всех поэтов <приписка снизу: всякого поэта>. Без «преувеличения» не было бы не только ни одной поэмы, — ни одной строки.
И еще одно: для меня, когда люблю и благодарна, все слова малы*, не только «для меня», а всякое слово, даже «Бог» безмерно меньше чувства, его вызывающего, и явления, его заслуживающею <приписка сверху: рождающего>.
Не перехвалишь. Не переславишь.
Пальцев одной руки хватит чтобы перечислить людей, к<отор>ым я в жизни благодарна, Волошин один из них, я не могу неполной хвалы. Опять-таки: делайте пометку, какую угодно, вплоть до: «автор явно бредит», сражайтесь своими средствами, опровергайте, но дайте мне сказать. ДОсказать.
Если этот мой вопль до Вас дойдет, давайте следующее. Чтобы не расширять объема, выпустимте Макса и собак[203], вот уже <пропуск> стр<аницы>. И еще <.> И все в порядке.
Моя просьба, чтобы с <пропуск> стр<аницы> до конца, не пропуская ни одной строки, ибо конец для меня — главное, тут я только окончательно и разыгралась.
— Простите за огорчение с письмом Сабашниковой, я* в нем неповинна, ни в огорчении ни в письме —
В Вашей искренней заботе <сверху: искренности Вашей защиты интересов> о читателе никогда не сомневалась, так же как в искренности Вашей попытки со мной сближения, но <сверху: только> Вы переоценили мою уступчивость — как я* — Вашу настойчивость, окончательность Вашего неприятия моего Макса в Революцию — я убеждена была, что стою перед неколебимым решением, — что же мне оставалось как не: проглотить?
Моя уступчивость была только столбняком отчаяния.
Итак, попробуем по настоящему. Я всё сказала.
Всего доброго
МЦ.
Печ. впервые. Письмо (черновик) хранится в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 24, л. 2–3). По сравнению с оригиналом, в черновике имеются разночтения.
38-33. Я. Вассерману
<После 29 мая 1933 г.>
Сначала эпиграф (Гейне — Вассерман)[204].
Если бы Гейне этого не написал (прокричал) Это было бы здесь, здесь был бы другой / тон. Ибо Гёте не мог написать о Германии то же стихотворение, что и Гейне.
Насилие уже от эпиграфа. Нет одного, который в ночи вслушивается в Германию, которая в ночи ничего не слушает.
Так начинается эта удивительная книга, я чуть было не написала — восходит: как некое черное солнце — что так и есть.
Потом — перелом.
1 часть человеческая мощь, вторая — великое дело социализма[205].
И как же мал Ваш могучий Этцель, как он <?> возле своего живого дуба.
Ваш Этцель должен кончить выстрелом, да, рухнуть даже физически. Почему Вы похоронили его живым вместе с мертвой матерью. Ибо мертва Ваша София Андергаст, — за то что она так молода и со всеми зубами — мертва с самого начала, как только она ушла от детей. Вспомните Анну Каренину. Либо она не была матерью (и даже женщиной), либо Вы имеете к истинной матери определенное отношение. Мать, которая всегда отсутствует (Каспар Хаузер)[206].
Почему книга называется «Леность сердца», чья же? Все избегают? Почему не «Трусость», Глухота. Каждое заглавие должно само собой рождаться у предполагаемого читателя,
<Адрес:>
Reclam Str. 42