Марина Цветаева. Письма 1933-1936 - Марина Ивановна Цветаева
Не знаю как Женя, я* в этих стихах действительно — впервые — увидела тебя «по-другому»[189]. Это себе (или мне из всех одной — мне) можно говорить такое: взлети над своей бедой — и пой, А если человек не умеет петь? Если эта беда (гора, все Альпы — весь твой тот Кавказ) на нем??
Но м<ожет> б<ыть> всё это уже древняя история. Пусть. Не забудь, что в стихах всё — вечно, в состоянии вечной жизни, т. е. действенности. Непрерывности действия свершающегося. На то и стихи.
Но — дальше <вариант: минуем>.
_____
О себе вкратце. Очень мало пишу стихов, очень много прозы, русской и французской. Могла бы быть первым поэтом Франции у них только Val*ry[190], а тот — нищий, но… всё это окажется после моей смерти, я как всегда вне круга, одна, в семье, с случайными людьми не могущими знать цены тому, что я делаю (NB! Я не про семью говорю). С — в лучшем случае — «любителями». Мне нужен — знаток. Не могу я, Борис, после 20 лет деятельности ходить по редакциям, предлагая рукопись. Я этого и в 16 лет не делала. И еще менее могу, еще более не могу объяснять в прозе кто я: известная (??) русская писательница и т. д.
Вот и сижу как филин над своими филинятами. А они — растут.
О своих, вкратце: С<ережа> целиком живет — чем знаешь и мне предстоит беда[191], пока что прячу голову под крыло быта, намеренно отвожу глаза от неминуемого, ибо я — нет, и главное — из-за Мура. Аля (19 лет) чудно, изумительно рисует и работает гравюру и литографию[192]. Но сбыта, как у моих французских вещей — тоже нет, ибо видят только «знакомые» — и хвалят, конечно.
Мур (1-го февраля, в полдень исполнилось 8 лет). С виду, да и разумом, да и неразумом — 13, обскакав всё: и рост, и ум, и глупость (у каждого возраста — своя, у меня, никогда не имевшей возраста, всегда была только своя собственная, однородная <пропуск одного слова>) — ровно на пятилетие. Не лирик. Активист. Вся моя страстность, перенесенная в действие. Рву из рук газеты. Мне верит, но любит и делает — свое. Таким, впрочем, был с рождения. Мне он бесконечно — темпом — нравится. Вообще дом разделен на С<ережа> + Аля, Мур + я. Внешне — живая я, только красивее, вернее уместнее ибо — мальчик. Очень красив, но красота еще заслонена своеобразием — образием.
Очень труден — страстностью. Невоздержанность (словесная) моя. Чуть что: «Вы — гадина, гадиной родились, гадиной и остались». И я, ничуть не сердясь: — Всё, что угодно, только не гадина, п<отому> ч<то> гадина, змея: жирная, а я, Мур, худая и ходячая, ноговая.
Он: — Сноговая. И через минуту, щекой к руке: — Я очень извиняюсь, что я Вас назвал гадиной, Вы конечно не гадина, — совсем не похожи — это мой рот сам сказал. Но почему Вы мне не позволяете прилизывать бакер-стритом? (Помешан на рекламе и, главное, на «современных» мужских прическах: вес волосы назад и прилизаны так, что (моим) вискам больно, — ходят без шляпы ибо сплошное жирное сало.) Кстати, умоляет меня красить волосы.
Я, Борис, сильно поседела, чем очень смущаю моих (на 20 лет старших) «современниц», сплошь — черных, рыжих, русых, без ни одной седой ниточки.
Каждым моим седым волосом указываю на их возраст.
— А ведь любят серых кошек. И волки красивые. И серебро.
_____
Фраза о стихах.
Впервые — Души начинают видеть. С. 543 547. Печ. по тексту первой публикации.
37-33. В.В. Рудневу
Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
27-го мая 1933 г.
Дорогой Вадим Викторович,
Я сочту себя совершенно удовлетворенной и неприятное недоразумение вполне исчерпанным[193], если «Совр<еменные> Записки» напечатают весь конец Живого о живом — с 86 стр<аницы> до конца — полностью. Это шесть машинных страниц — 3 * Ваших?
Если Вам (вам) по каким-либо причинам неприятен факт перепечатки из «Последних новостей»[194] — снимем «Последние новости, № такой-то», оставив только текст. За него редакция отвечать не может.
Мне этот отрывок необходим трижды; 1) как свидетельство отношения «новых поколений» к поэту и старости. Картина НРАВОВ. 2) как последнее сохраненное нам видение Волошина <.> 3) как повод к моим последним, окончательным, собирательным словам: слову.
Голубчик, поймите меня, вся моя рукопись с первого слова и до последнего — дружеское и поэтическое видение явления, нельзя от поэта ждать «объективной оценки», за этим идите к другим, поэт есть усиленное эхо[195], окрашивающее отражение, вещь плюс я, т. е. плюс — страсть. В этой рукописи двое живых: М<акс> В<олошин> и я, и вещь так же могла бы называться «Живая о живом». А я — без конца рукописи, без итога, без апофеоза — НЕ Я. Когда я в 1924 г. в Праге писала о С<ергее> М<ихайловиче> Волконском («КЕДР»[196]), я слышала от редактора[197] (сборника «Записки наблюдателя») те же упреки: — «Вы о Волконском пишете как об абсолюте, — как о Гёте» и т. д., мне этот упрек «преувеличений» ведом с колыбели (NB! Подпись под одним моим детским сочинением в Швейцарии: «Trop d’imagination, trop peu de logique»[198]. Аттестация характера была: violente[199].)
Но есть у меня, в одних моих стихах, на него — раз навсегда ответ, а именно:
ПРЕУВЕЛИЧЕННО, ТО ЕСТЬ:
ВО — ВЕСЬ — РОСТ[200]
Разъяснять это утверждение — возводить целое миросозерцание, поверьте, да просто увидьте, что такова вся моя природа — и природа всякого поэта. Сущность его. Зерно зерна[201]. Без «преувеличения» не было бы не только ни одной поэмы, — ни одной строки.
И еще одно: для меня, когда люблю и благодарна, все слова малы*, не только «для меня», а всякое слово, даже «Бог» безмерно-меньше чувства, его вызывающего, и явления, это чувство рождающего.
Не перехвалишь.