Записки о виденном и слышанном - Евлалия Павловна Казанович
Но тяжела школа жизни!
7.IV. Вчера я спустилась уже во двор Академии и собралась идти домой, как приехала подвода с вещами покойного Ковалевского278. Тут были портреты, бюсты и др. мелочи. Я решила вернуться.
Поднявшись наверх, я развернула две фигурки, которые кучер сунул мне в руки. Это оказались – умирающий лев Торвальдсена, резанный по дереву, и прекрасный мраморный бюст Вольтера на подставке из синей яшмы279.
Странное чувство овладело мною. Вспомнилось все, что я слышала за последние дни о Максиме Максимовиче, и больно и грустно стало. Этот умирающий лев, это большое, царственное создание природы, раненное неизвестной рукой, умирающее от обломка слепого острия застрявшего в теле его копья, – не гениальный ли это, по замыслу художника, символ бессмысленности произрастания, расцвета, страдания и смерти всего истинно великого, прекрасного, царственного как по уму, так и по власти! Не представилась ли и мне в эту минуту с непонятной самой мне болью большая, умирающая фигура недавнего владельца этой деревянной игрушки – символа, быть может, так же страдавшего, если не еще больше, так как страдания заставили его потерять ту царственность своего умственного облика, которой не потерял лев, быть может, только потому, что у него не было этого ума, источника горделивого величия и трагического ничтожества царя природы – человека.
А этот мраморный старик с беспощадно убивающей белой улыбкой и змеиным жалом белых глаз… Каким бессмысленным, каким ненужным и ненастоящим показался он мне во всем обиходе жизни своего младшего брата, думавшего жить и мыслить по образу и подобию его. Как убил и обесцветил человек одним словом то, что создавал всю свою жизнь, – свой духовный облик, и как лишил нужности и смысла все те мелочи и атрибуты, которые служили когда-то необходимым дополнением к его жизни и образу мысли. Точно – повторяя где-то вычитанное сравнение – сброшенное театральным королем платье, надетое им на час и ничуть к нему не приставшее.
Я почти не знала М. М. при жизни, но и то мне показался странным и не идущим к нему его последний акт; а как же должны были быть огорчены им его единомышленники, которым дорог был его умственный склад позитивиста и вольтерьянца, не щадящего для острого словца не только господа Бога, но и родного отца.
Впрочем, знавший его хорошо Батюшков отозвался об нем так: «Характерны моя первая и последняя встреча с Максимом Максимовичем. Помню, первый раз мы свиделись и познакомились много лет назад в Париже, в ресторане (не помню каком); последний раз мы сошлись с ним тоже в ресторане, незадолго до его болезни. Это был человек, не имевший настоящих убеждений; он мог состоять в любой политической партии (но, конечно, присоединился бы не ко всякой) и при всяком удобном случае шутить и потешаться не только над деятельностью ее, но и над программой и самими принципами; и таким он был во всем – бонвиваном, острословом, человеком без определенных и твердых принципов и чувств». Надо оговориться, что Федор Дмитриевич, по своей обычной деликатной осторожности и скромности, выразился не категорически, а условно, что М. М. «производил на него такое впечатление».
Характерна для таких людей, как М. М., и та семейная обстановка, в которой он умер, его гражданская супруга – полуфранцуженка, полуитальянка Жоржетта или Джиджетта280. Не питая, по-видимому, ни к кому никаких особенно глубоких чувств, он не требовал их и по отношению к себе и вполне довольствовался тем получеловеческим, полудетским существом, какова была его сожительница. Говорят, за несколько часов до его смерти Джиджетта, сидя возле его кровати и утешая его, сказала: «Ah, ne me quitte pas, mon gros! Il n’y a qu’une semaine, que j’ai perdu mon petit Bibi (собачонка), et maintenant c’est toi, qui va me quitter!..»281
Е. В. Балобанова, услышав об этом, сказала: «И поделом! Пора образованным людям подбирать себе более подходящих подруг жизни!» Не хочу подозревать старушку в оскорбленных чувствах непризнанности, руководивших ее язычком, но согласиться с ней не могу: М. М. принадлежал к тем умным, образованным, широким – но не глубоким – русским натурам, которые не нуждаются в постоянном присутствии возле себя женского ума и глубокого чувства (и то и другое их бы только стесняло и утомляло), а требуют легкого, веселого стиля чувств и физической, а не духовной ласки.
8.IV. Слух, что Вильно занято нашими войсками… Неужели правда?..
Боюсь радоваться282.
11.IV. N. здесь. Попробую развлечься. Так ведь скучно жить! Он – ксендз; это что-то новое и интересное.
12.IV. Легкомысленное и несколько вольное письмо мое не осталось без ответа: сейчас звонила из лечебницы сиделка (сам N. в кровати), прося от его имени приехать. Завтра съезжу.
13.IV. К N. заглянула на минуту; нарочно. Встреча была очень радостная и – я бы сказала даже, если бы не боялась быть несколько самоуверенной – смахивала кой на что вовсе не монашеское…
Интересно, хитер он или искренен? Физиономия – иезуитская, из тех, какие я люблю; но часто бывает в нем как будто что-то детски чистое и искренное.
14.IV. Послала открытку еще более «вольную»; даже без обращения. Между прочим, предлагала привезти книг. Через сиделку ответил сейчас же, что книг не надо, а просит меня самое приехать. Завтра буду.
15.IV. От N. Сегодня оба мы были много сдержаннее, как бы осторожнее, но тон был дружеский, почти интимный. О религии – ни слова. Хитрит он или нет?.. Во всяком случае, он очень умен, и игра стоит свеч. Кто кого перехитрит!
Попробую несколько дней не ездить и не подавать о