Прикосновение к человеку - Сергей Александрович Бондарин
Все это присказка. Рассказ идет к тому, что в один прекрасный день Доля решил раскрыться перед Исааком Эммануиловичем и показать ему свой, на его взгляд, самый лучший рассказ.
Этот рассказ я знал. Как все у Доли, он был основан на действительности, описывался один из эпизодов недавней гражданской войны. Возвращаясь из гимназии, Доля все это видел своими глазами.
По длинной безлюдной улице, ведущей к Карантинному спуску в порт, где отступающая белогвардейщина грузилась на пароходы, грохоча и подпрыгивая на булыжниках мостовой, бешено мчались извозчичьи дрожки. Извозчик нещадно хлестал лошаденку, за его спиной лицом к задку с револьвером в руках во весь рост стоял красивый молодой офицер, другой рукой придерживая прильнувшую к нему даму. Как ни странно, в руке у дамы розовое яблоко. Время от времени, подбадривая извозчика, офицер стрелял у него над ухом, но не отводил глаз от перспективы улицы — вдали, наверху уже показалась тачанка, по-видимому, преследующая беглецов. Дрожки промчались, скрылись, промчалась тачанка. Все затихло.
Вот эта эффектная картина жизни и вдохновила Долю. Его можно понять — это действительно было интересно! И мы с Долей не сомневались, что на любого читателя рассказ произведет такое же потрясающее впечатление, какое он произвел в кругу семьи (Долина мама все вскрикивала: «И это ты видел своими глазами!»), а Бабель-младший, писатель из Петрограда, несомненно, признает в Доле своего собрата.
Несколько дней ожидания были мучительны. Милый мой дружок Доля, хорошенький благовоспитанный мальчик, весь в маму, за эти дни подурнел. Мне он сказал:
— Теперь на очереди ты. Не дури — приготовь собрание сочинений.
И я, поддавшись, как первобытный Адам, искушению, проводил ночи за каллиграфической перепиской самых ценных своих произведений.
Бабеля-младшего я видел раз или два на полутемной лестнице, запомнил живой любопытный взгляд из-под круглых очков, неторопливость этого человека. В ожидании мы сдали, не выдержали, решили подтолкнуть дело, приискали какой-то повод и постучались к Бабелям — тока не было, и звонки не действовали.
Нас впустили. В темной передней пахло, как во всех передних приличных квартир того века, обоями, калошами, шубами, но тут пахло еще английским мылом и чуть-чуть — самоварным дымком: неподалеку посвистывал самовар и загадочно светились его темно-красные огоньки.
Эти две особенности бабелевского быта — любовь к хорошему мылу и к чаю из самовара — я встречал не раз и позже. Исаака Эммануиловича, кажется, дома в тотчас не было. Долю пригласили по делу в комнату, я подождал его, но ушли мы ни с чем. Уже следующий мой визит к Доле был счастливее.
Я застал в семье легкий переполох. «Исаак Эммануилович сказал, — сообщил мне Доля, — что сегодня он придет сам, ты явился кстати». — «Как же так, — удивился я, — ни с того ни с сего». — «Почему — ни с того ни с сего? А рассказ? Он встретил Веру и сказал: «Передай, что сегодня я приду к ним пить чай».
С особенной тщательностью готовились к вечернему чаю.
И вот Исаак Эммануилович пришел. С замиранием сердца я услышал его голос в передней. Сели за стол. Конечно, у соседей было о чем поговорить еще, кроме как о литературе: гость спросил об успехах юной пианистки, о том, как обстоит теперь с золотом, необходимым в зубоврачебной практике, о том, как теперь думают преподавать латынь в гимназии у Доли, и тут естественно разговор соскользнул на темы литературные. Поговорили о Леониде Андрееве, о Федоре Сологубе, о Кнуте Гамсуне. Особенно приятно было вспомнить личное знакомство с Буниным, кажется, даже с Куприным.
Я косился на Долю, переживал за него и был счастлив, что я сам мало приметен за столом. И в самом деле, я так пригнулся, что мой подбородок едва возвышался над столом и блюдечком со свежим абрикосовым вареньем. Доля же, наоборот, держался молодцом, смотрел опасности прямо в глаза, как, вероятно, тот самый офицер-герой, которого он описал в рассказе.
Ну, вот Исаак Эммануилович повел бровями, слегка морща лоб, оглядел Долю из-под очков и вынул из внутреннего кармана пиджака тетрадку производства одесской писчебумажной фабрики Франца Маха, то есть ученическую тетрадь высшего сорта. Таких не было и у меня.
Примолкли и взрослые.
Доля сидел рядом со мной, и я слышал, как стучит его сердце.
— Доля, — сказал гость и помолчал. — Доля, ко мне пришел сапожник (я ужаснулся и не в силах был поднять глаза) и принес заказанную работу. На кого я буду смотреть сначала? На сапожника или на башмаки? Я буду смотреть, конечно, на башмаки, а потом, если останусь доволен работой, я ласково посмотрю на сапожника. Сапожник хорошо выполнил заказ (глаза Доли блеснули, но мне все это вступление казалось подозрительным). Сапожник выполнил работу с шиком, давайте, однако, подумаем: ведь он долго этому учился! Сначала он был мальчиком у другого сапожника, потом возвысился до подмастерья и мастером стал далеко не сразу. Нет разницы в учении, чему бы ты ни учился. А зачем же думать, что можно сразу научиться хорошо писать? Быть мальчиком на побегушках горько, в чужой сапожной мастерской неуютно. Ах, Доля, этим мальчикам было гораздо хуже, чем нам с тобой! Мы всегда пили чай с вареньем. Ты учишься в гимназии седьмой год и будешь еще учиться, ты мальчик не глупый, теперь все ясно и теперь можно смелее сказать несколько слов об этом. — Исаак Эммануилович положил Долину тетрадь на стол, осторожно разгладил ее тыльной стороной ладони, снял и протер очки и закончил: — О том, что ты сочинил. Интересно! Интересный случай из жизни! Офицер, дама, извозчик. Бегут. В порту эвакуация! Беглецов настигает большевистская тачанка. Интересно, ничего не скажешь.
— Григорьевская, — робко уточнил Доля, — григорьевская тачанка. Атаман Григорьев.
— Ну, может быть. Это неясно. Но как ты можешь знать, ты, Доля, о чем так много — по твоим словам — в момент погони думает офицер и о чем думала дама? Кто она? Невеста? Похищенная жена? Как ты можешь знать это? А офицер, наверно, думал только об одном: уйти!
— А вот же Толстой пишет, о чем думают и в битве, — опять попробовал защищаться Доля.
Взрослые следили за разговором, затаив дыхание.
— Толстой! — строго воскликнул Бабель. — То, что знает Толстой и что ему можно, разве нам можно? Толстого читаешь, и кажется: вот еще одна страничка — и ты наконец поймешь тайну жизни. Это дано только ему. И Толстой, и Бетховен (при этом Бабель посмотрел в сторону юной пианистки), и Федор