Прикосновение к человеку - Сергей Александрович Бондарин
Теперь увидела Андрюшу и Фина, она всплеснула руками:
— Ах, это ты! Как стыдно, боже мой, как, однако, стыдно!
Всю свою пока еще недолгую жизнь Андрюша любил находить в книгах особенных людей, иной мир, мир доблести и добра, и очень ему хотелось встретиться с таким человеком на самом деле. И вдруг он почувствовал в Андрее Ефимовиче не только своего тезку, снисходительного чемпиона, — он почувствовал единомышленника, благосклонного пособника детских мечтаний, а главное — себя мальчиком, которому предстоит сейчас сделать что-то важное, достойное необыкновенных людей, таких, как Чаркин.
А во взгляде Чаркина из-под прямых рыжих бровей все еще были и пытливость и неуверенность. Во всей его позе, в жесте, с каким он склонился над мальчиком, были и приглашение к подвигу, и сознание большой ответственности.
Но вот Чаркин и Андрюша улыбнулись.
— Ба-лаболки! — во все горло закричал Чаркин. — Готовиться к старту. Без молозива!.. Пассажиром летит… как твоя фамилия? — обратился он к Андрюше и опять закричал в рупор, чтобы все слышали: — В полет идет Андрюша Повейко, дитя лактобациллина. Сейчас все узнают, что это такое. Разбрасывай! — хитро подмигнул он, откинул рупор и сам метнул в толпу пачку салфеток. — Давайте сюда розы!
Володя передал Чаркину огромный букет красных и белых роз, и тот протянул его Андрюше:
— Оставь себе или, если хочешь, поднеси вон той… рыжей… Да, да, Ангелиди, дочери вице-президента. Прекрасно! Твой папа может тобою гордиться, скажем без лести. Ну, быстро! Пора!
Андрюша сохранял только одну способность — повиноваться. А Стивка растерянно кричал ему вдогонку:
— Ну, ты приходи, Андрейка, ты вернись…
Дальше Андрюша увидел себя в сиденье-раковине. Его ноги легли прямо и врозь, охватывая переднее сиденье. По сторонам топорщились стойки. Все оплеталось проволокой, как решеткой.
Чаркин закрепил ремни с ласковой деловитостью.
— Главное — дыши глубже. Главное — не пугайся, когда заработает двигатель. Дыханье у тебя хорошее? Видишь вон то облако? Мы, Андрюша, полетим к нему. Прекрасно! Чудно! А я сам поговорю с папой, к ночи будем обратно.
В высокой сияющей голубизне Андрюша увидел чистое безмятежное облачко, оно медленно шло, пересеченное проволокой.
Чаркин уже сидел впереди между ногами мальчика.
Но вот крылья аэроплана почему-то начали поворачиваться, подрагивать. Чаркин тоже повернулся в профиль, скосил глаза на Андрюшу, в зубах у него торчала сигара. Он взмахнул рукой, за спиной у Андрюши что-то взвыло, в шею и голову дунуло ветром. Все подпрыгнуло, понесло пылью, закружились какие-то лоскутки — это опять Чаркин метнул салфетки, его рыжая шевелюра стояла дыбом.
Сиденье под Андрюшей начало вдруг давить и поднимать его. Напряженность ужасающего воя упала, слышался свист, дрожала проволока.
Откуда-то сбоку замахнулась на Андрюшу земля, а прямо перед глазами напрягалась мощная спина Чаркина, одетая красно-рыжей шерстью, ходили сильные лопатки, плечи.
Аэроплан стал клониться на одну сторону все больше и больше, и опять милая незаменимая земля понеслась как-то странно, сбоку — с деревьями и дорогами, увиденными с высоты, с трепещущим флагом, с множеством лилипутов на желтых прямых дорогах. А из-за деревьев выглянул и покачнулся самовар, как будто его вытряхнули. Мелькнула маленькая Сараджевская коса. Все стало лилипутским.
И вдруг Андрюша увидел море. Он узнал его. Море было молчаливое, неподвижное, очень прозрачное. Тут и там оранжево просвечивали большие пятна отмелей. Узкая белая полоска изгибалась по стеклянной синеве, торчал столбик маяка. А в порт входил, дымя, пароход. На безлюдной палубе чернели квадратики трюмов. А затем не стало ни парохода, ни деревьев — вокруг себя Андрюша увидел только одно: небо. Все, куда ни глянь, все было только небо, воздух. Лишь на какое-то мгновение сверкнула на солнце стая птиц, и Андрюша вспомнил стрельбище и Фину. Она в это мгновение была прекрасной по-прежнему, и еще на мгновение Андрюша вспомнил, как неловко сунул он ей в руки букет.
Всё это было только одно мгновение. Опять вдруг не стало ни людей, ни воспоминаний, ни цветов, ни твердого, ни мягкого, ни деревьев, ни камней. Не стало даже папы, вернее, того чувства о нем, которое все время не покидало Андрюшу.
Зато Андрюша узнал облако, которое ему показывали с земли: оно было близко и начинало таять.
Андрюша продолжал взлетать к нему, и так же, как прежде, когда Андрюше читали первые сказки, ему стало страшно как-то по-особенному: в животе и страх и восторг, и больше всего хочется узнать, что же произойдет дальше.
Все отступило, шел полет, перед глазами был иной свет божий.
На другой день папа Александр Петрович, надо полагать, слукавил: он наказал сына не за вольность, не за полет, а за то, что Андрюша все-таки ослушался и не постригся. А может быть, Александр Петрович был так неласков, ворчливо вел себя и наказал сына потому, что был глубоко несчастен и собою недоволен. Он, видимо, сожалел, что уступил дяде Арону и теперь павильон лактобациллина — уже не ихний павильон: при посредничестве благожелательного Арона удается продать павильон и все предприятие даже с некоторой выгодой. И все-таки сам Александр Петрович этого не сделал бы, если бы на сделке не настаивала Вера Кирилловна и Кирик Менасович.
Сердитый папа ушел, а наказанный Андрюша весь день сидел дома. Ему запретили являться в павильон, несмотря ни на что.
Грустная жалость охватывала Андрюшу при мысли о том, что все так случается в жизни. В детском теле еще слышались ритмы, страхи и звуки происшествия вчерашнего, и это было для Андрюши главным, приятно было думать о самом себе уже как-то по-другому. Что ни говори, а ведь он совершил полет, ведь он почти авиатор, престидижитатор, Пегу! Зачем же это несчастье с лактобациллином? А может быть, все станет по-прежнему: добрый папа, веселое море, Фина, счастливые утра, сладко-утомленные вечера. Выглаживая на скользком ремне бритву, папа улыбнется своею чуть-чуть горькой улыбкой, тихо скажет: «Ну ладно, не горюй, мой мальчик, довольно огорчений, войн, несогласий. Надо признаться, ты, Андрей, все-таки герой. Я горжусь тобою. Андрей Ефимович прав. А признание, знаешь ли, приходит не сразу: воля нужна, дружок, воля! Ладно! Завтра пойдем в иллюзион или в самовар есть мороженое».
И хотя даже самовар-гигант стал теперь каким-то чужим, лишним и пробуждал такое чувство, какое может пробудить торжествующий враг, Андрюше очень хотелось этого умиротворения, сохранности всего дорогого. Ведь все они хорошие! Ведь