Прикосновение к человеку - Сергей Александрович Бондарин
Вероятно, было уж очень поздно, в кабачке (или обжорке) затихло, за столиками оставались только мы да в другом полутемном углу — пьяная, довольно людная компания. Хозяин Арон, гремя засовами, начинал закрывать помещение, когда вдруг от подозрительной компании отделились двое и подошли к нам. Короткий диалог был примерно такой:
— Сивые, не пора ли нам с вами познакомиться?
— Пожалуйста, с кем имеем честь?
— А то еще не установили! Скажем, так: если еще неясно, не будем больше играть в тепки-навозилки — становитесь, оседлаем сразу. — И при этих словах краснолицый потный дядька вытащил из-за края широких штанов блестящий бамбер, то есть шпалер, то есть револьвер.
— Так вот, курочки, чтобы вас через полминуты здесь не было, пока дверь еще открыта! Арон, подожди закладывать дверь!
По решительным лицам «джентльменов» было видно, что не до шуток, — каждое мгновение может произойти серьезная неприятность.
Тогда поднял голову Борисов:
— Или вы не видите, что это Исаак Бабель, внук Двойры с Градоначальнической? Не знаете меня?
Блеснул луч просветления.
— Ей-богу, говорит Борисов со Степовой, а это Исаак Бабель, внук Двойры! — воскликнул тот самый, что уже приставил револьвер к моему животу! — Узнаю личности.
Что же случилось?
Компания веселых людей, кто их знает, может, урканов, может, налетчиков — в ту пору они еще не перевелись, — приняла нашу мирную компанию за агентов сыска, наблюдающих за ними. Но вот опасность миновала благодаря популярности Алеши Борисова и доброй памяти бабушки Исаака Эммануиловича, в свое время содержательницы постоялого двора на Молдаванке. Узнали и самого Исаака Бабеля.
Конечно, это впечатление может показаться чересчур сильным, хотя все мы, помнится, отнеслись к происшествию довольно спокойно. В веселых, пестрых, лихих, круто перченных, а иногда и драматических происшествиях недостатка не было.
В семье у Багрицких произошло несчастье. Родилась мертвая девочка. Похороны были задуманы и совершились так, как только и могло быть в этой семье. О несчастье знал лишь самый узкий круг людей. В печальной процедуре участвовал и Бабель. Вынесли гробик и направились по Дальницкой в степь. У Эдуарда в чехле было охотничье ружье, а под макинтошем саперная лопатка. В сухо шелестящей степи, за дымящим сахарным заводом Бродского, вырыли могилку, засыпали гробик, Багрицкий произвел салют из охотничьего ружья. Дома нас ждала принесенная Бабелем бутыль, или, как тогда говорили, «комсомолец», красного бессарабского вина.
От квартиры Багрицкого до клуба железнодорожников, в котором разместился литературный кружок «Потоки», было рукой подать. После очередного чтения (приходил сюда и Бабель) мы непременно выискивали какое-нибудь новое направление для изучения окрестностей. На Ближних Мельницах жила юная хорошенькая Таня Тэсс. С бесцеремонностью молодости мы злоупотребляли гостеприимством ее родителей, маленькая «усадьба» была одной из наших «малин».
Были и более серьезные кабинетные встречи.
Заместитель редактора «Известий» Юрий Михайлович Золотарев, работник агитпропа губкома Борис Евстафьевич Стах, кому приписывали романтическое происхождение от литовских королей, и Исаак Эммануилович Бабель вели организационную и редакторскую работу по изданию литературных страниц в «Известиях» и литературно-художественного журнала «Силуэты». Если не ошибаюсь, на страницах этих изданий появились впервые в печати рассказы Бабеля «Соль», «Письмо», «Смерть Долгушова». Там печатались и другие его новеллы, впоследствии забытые, к счастью, восстановленные в последних изданиях его книг.
Нравы были простые и приятные.
До позднего часа в комнате редакции «Силуэтов», помещавшейся в одной и одесских гостиниц на Дерибасовской улице, можно было видеть в зеленом свете абажура склонившегося над рукописями Бабеля, который и тут старался довести и свою и чужую строку до возможного совершенства. Рядом с ним близоруко щурился Стах, человек добрый и внимательный к литературной молодежи. Чаще всего на ходу делал свое дело пылкий и неусидчивый Золотарев. Уместно, кстати, заметить, что Золотарев один из первых предвидел серьезную литературную будущность Эдуарда Багрицкого, в тех же «Силуэтах» печатались его меткие и содержательные критические этюды о Багрицком. В журнале встречались имена известных московских писателей и поэтов, а рядом с ними печатались Семен Кирсанов, Лев Славин, Семен Гехт, Алексей Югов, Осип Колычев, Татьяна Тэсс, Юрий Олеша, Олендер и, конечно, Багрицкий. Тут же покоилась и колыбель моей литературной деятельности.
Период глубокомысленных или экстатических предвидений остался позади. Мое первое, сравнительно крупное стихотворное произведение «Наливное яблоко» вылилось иначе, и оно появилось в журнале на переломе двадцать второго — двадцать третьего годов среди мокрой одесской зимы — с одобрения Бабеля. К счастью, о моей величавой прозе, предшествующей первым циклам стихотворений, Бабель так и не узнал, а некоторые строфы из «Наливного яблока» скрывать незачем, Исааку Эммануиловичу явно нравились:
Ходит океан и брызжет пеной.
Вспыхивают печи, как червонцы,
И по-прежнему красой нетленной
Дождь проносится и светит солнце.
Птицею скрываясь в мире этом,
Полюбил его сердечный отрок, —
И душа поблескивала светом, —
Как вода, качаемая в ведрах…
. . . . . . . . . . . . . . .
Малой мудрости и той довольно,
Чтоб катиться яблоком чудесным.
Было б в мире ясно и привольно,
Да не тяготиться б словом честным.
Правда, при словах «птицею скрываясь в мире этом» Исаак Эммануилович вытягивал губы и задумывался. Допускаю, что, довольно хорошо зная автора, с которым он имел дело, редактор с трудом соглашался с его поэтической фантазией. И в самом деле, не сразу можно было привыкнуть к меняющемуся облику молодого человека, сочетавшему откровенное одесское «босячество» с северорусским архангельским образотворчеством. Сложно это, сложно! К тому же в этот период времени, — я знал это с его же слов, — Бабель и сам слегка изменил своей давней любви к библейским ветхозаветным легендам и притчам ради увлечения мотивами нарождающихся «Одесских рассказов». Такое настроение ума, вероятно, не способствовало симпатии к чрезмерной чувствительности и мифологичности. Но главное не в этом. Главное в том, что понял я значительно позже, в одну из наших последних встреч — тогда, когда я и сам перестал печатать стихи и, приучаясь обозревать будни действительности, стал помышлять о прозе. К этому идет дело.
Много начислилось лет. Многое приключилось. Я упомяну только о том, что и сейчас одна из самых дорогих реликвий среди моих бумаг — это две небольшие записки Бабеля, написанные им в 1923 году и адресованные одна Михаилу Кольцову, другая Владимиру Нарбуту, его московским друзьям.