Вячеслав Кондратьев - Искупить кровью
- Живой пока, малец?
- Живой, - весело ответил тот. - Ротный меня в писаря взял.
- Это хорошо. Парень ты грамотный, перо с ручкой тебе сподручней, чем винтарь-то. Небось, еле таскаешь родимую? Ну, ты иди, куда шел, тут у нас с Мачихиным свои разговоры, - сказал папаша, увидев, что Комов приостановился и расположен к дальнейшей беседе.
Когда Комов отошел па порядочное расстояние. Мачихин спросил:
- Не жалеешь, Петрович?
- А чего жалеть? Мне думается, промазал я. В самый последний миг рука дрогнула. А потом я же в ноги целил.
- Я не про это, а про то, что при мне сие было.
- Ты свой, деревенский... Тоже "товарищами" обиженный... Верю я тебе.
- И правильно, ты, Петрович, во мне не сумлевайся. А греха я в том не вижу.
- Грех он, конечно, есть. Но нашему брату за всю нашу жизню разнесчастную Господь Бог все грехи отпустить должон, - заключил папаша и перекрестился.
После этого долго молчали, покуривали... Затем Мачихин сказал обеспокоенно:
- Показалось мне, Петрович, что кто-то смотрел за нами. Чуял я это... Тогда хана нам с тобой.
- Какая хана? - небрежно бросил папаша. - Ты что, надеешься живым отсюдова выйти? Хрен-то... Пойдут германцы отбивать деревню - всем нам крышка. Ну, а если... продаст кто?.. Пока винтарь у меня в руках, расстрелять я себя не дам, отбиваться буду, - твердо сказал папаша.
А не зря чуял Мачихин... И верно, видел один человек, как пробирались они по окопу и как грянул оттуда папашин выстрел... Он тоже направлялся тем же путем, имея цель, которую попытался бы осуществить, независимо от того, что наделал особист у них. Ему нужны были документы особиста и его пистолет. И это был тот самый красноармеец, лицо которого Костику показалось знакомым...
Тридцатилетний рецидивист по кличке Серый проживал в свое время в Лаврах и находился к началу войны в бегах и во всесоюзном розыске. По чужому документу пришел он добровольцем в военкомат, где шла массовая мобилизация и было не до проверок.
Пришел, конечно, не защищать родину, а потому, что при повальных проверках документов, производимых везде - и на улицах, и в поездах, и в квартирах, ему и месяца не прожить бы на свободе. А в армии он в безопасности, и не вся армия воюет, можно и в тыловые части попасть. Там до конца войны прокантоваться. Но угодил он на фронт, да еще и в пехоту, где жизнь - копейка, отдавать которую ни за советскую власть, ни за страну он не хотел, а потому еще на формировании твердо решил дезертировать, подвернись подходящий случай.
И потому, как только появился особист, он постоянно следил за ним и тщательно обдумывал, как добыть его "ксиву". Он еще до обстрела деревни нырнул в немецкий окоп, потом вылез на поле и дополз до оврага, где и притаился как раз напротив тропки, по которой и должен пойти особист.
Разумеется, как и предполагал политрук, он спрятал все взятое у особиста и ждал ночи, чтоб податься в тыл... Конечно, Серый никому о себе не рассказывал, словечек лагерных не выбалтывал, держал себя неприметно, не высовывался зазря, команды командиров выполнял охотно, ну и в наступлении вел себя умело, вперед не рвался, но и не отставал от других. К опасностям он привычен был, жизнью рисковал не раз, и мог бы, наверно, из него хороший разведчик получиться, наверняка и орденов бы нахватал, но ему эти железки ни к чему, дурной он, что ли, чтоб за них жизни лишиться. А жизни-то он и не видел. Первый пятилетний срок получил семнадцати годков, а второй десятилетний - перед войной заработал, просидев два до побега. Нет, подыхать на войне ему ни к чему, ему жизнь настоящая нужна, с вином, с бабами, с деньгами и дружками, которыми он верховодить будет, как верховодил еще мальчишкой лавровской шпаной.
Стемнело на передовой... Сквозь свинцовые тучи тускло, но кроваво мерцало на западе заходящее солнце... Усталость наваливалась на всех в роте. Дремали бойцы и на постах, и в избах, и на воле. Да и немудрено - три ночи топали к передовой, на дневках, на холоде, какой сон, кормили всего два раза - утром и вечером, перед маршем, и жратва была слабая - пшенка жидкая и хлеб замороженный. Откуда силы взять? Вот и день этот в занятой деревне прошел как в полусне, а к вечеру и совсем невмочь, в ногах слабина, глаза слипаются, в голове туман... И наряду со всем этим глухое, подспудное предчувствие, что ждет их впереди страшное... Но и это предчувствие не могло пересилить усталость и безразличие, которые вдруг навалились на них.
В штабной избе, в тепле еще хуже в дрему валило... И ротный, и политрук, и Костик, не говоря уж о Жене Комове, дремали сидя. Только пришедший с докладом сержант Сысоев сидел на табурете прямо и смолил цигарку, вбирая в себя тепло от печки, чтоб запастись им на ночь, которую должен быть с бойцами своего взвода... Когда узнал он о гибели особиста, сам сползал к телу, сам все обсмотрел и обследовал и заявил политруку, что, несомненно, кому-то оказались нужны документы особиста и что он, Сысоев, кровь из носа, но расследует это дело. Но как его расследуешь, когда ни на кого в роте нет у него подозрения, все люди как люди, и вроде не видать среди них ни врага, ни блатаря-уголовника. Даже папаша из раскулаченных, хоть и треплет много, не вызывал у сержанта подозрений, потому как настоящие враги не болтают зря. Сысоев весь остаток дня торчал в роте среди бойцов, вел разговоры и пронизывал взглядом то одного, то другого, но все были измучены, до разговоров не охочи, отвечали вяло и односложно, и, как ни старался Сысоев проникнуть в души и сердца солдат и командиров, ничего у него не вышло, ни у кого не приметил он душевного беспокойства.
Передохнув и малость согревшись, Сысоев тихонько поднялся, чтоб не обеспокоить начальство, и вышел из приютной избы в темень и холод - и посты надо проверить, и наказы дать строгие, чтоб не вздумали дремать, враг-то близок, метров четыреста, можно заснуть и не проснуться. Говорили ему бойцы из сменяемой ими части, что орудуют тут финны, которые в маскхалатах и на лыжах подбираются, как тени, к нашим постам и забирают языка, а остальных безжалостно вырезают кинжалами, чтоб шума не поднимать. Об этом и надо напомнить бойцам...
Когда он уходил, ротный открыл глаза и стал завертывать цигарку. Очнулся от дремы и политрук и тоже взялся за кисет. Закурив, они помолчали немного, а затем политрук спросил:
- Почему ты не в партии, старшой? По соцпроисхождению не приняли, что ли?
- Да нет, оно ни при чем. Не подавал я...
- Отчего же? Не согласен с линией партии?
- Не дорос, политрук, - усмехнулся ротный.
- Это ты-то не дорос? С высшим образованием... покачал он головой.
- Не подкован я политически. Понимаешь?
- Шутишь?
- Шучу. Ты брось меня допрашивать, политрук. Каждый у нас волен и вступать в партию и не вступать. Добровольное же это дело?