Вадим Арбенин - Предсмертные слова
«Я не думаю, что два стенающих и ворчащих старика составят приятный дуэт», — усомнился великий английский философ ДЖОН ЛОКК, когда к нему наведался епископ Глочестерский. «Совсем другое дело — моя подруга, леди Дэмерис Мэшем! Вот с ней-то можно посудачить и о вечном, и о заветном». И закончил словами: «Я жил довольно долго и наслаждался счастливой жизнью. И всё же рассчитываю там на лучшую». И хотя светильник его жизни уже затухал и силы его, подточенные многолетней астмой, слабели ото дня ко дню, он до последней минуты сохранил жизнерадостность и дар слова. И смерть его была подобна его жизни — истинно благочестивой, естественной, лёгкой и лишённой какой-либо аффектации. Джон Локк проявил известную учтивость и по отношению к ней.
«Я не скучал ни единой минуты, — похвастал напоследок голливудский киноактёр ЭРРОЛ ФЛИНН, умирая после сердечного приступа в больнице Кингстона на Ямайке. — Мне было чертовски весело». Ещё бы! Сердобольные поклонницы и киноманки навещали его в палате ежедневно и еженощно — они приносили с собой шампанское и занимались с Флинном щадящим сексом. Неудивительно, что он выдержал с ними только два дня и две ночи постельного режима. После смерти в его крови обнаружили 2,5 промиле алкоголя. Хотя это вдвое превышало допустимый предел для водителя, но недостаточно, чтобы свалить с ног такого актёра. Помните его в роли весёлого Робина Гуда?
«И всё-таки я успел пожить так, как хочу!» — говорил перед смертью АЛЕКСЕЙ КОНСТАНТИНОВИЧ ТОЛСТОЙ, писатель, драматург и поэт, более известный ныне по псевдониму шутовского сочинителя КОЗЬМЫ ПРУТКОВА. «А ведь многим не удаётся ни дня…» Товарищ юного царевича, будущего императора Александра III, церемониймейстер и егермейстер Двора Его Величества в отставке, Толстой последние дни проводил в своём графском имении Пустынька, полностью отдавшись литературе. Его мучили непрекращающиеся головные боли и мигрени, которые он укрощал всё возрастающими порциями морфия. И без того богатырского сложения (он легко разгибал подковы, заворачивал в узлы вилки, кулаком вбивал гвозди в стену и с рогатиной ходил на медведя), граф ещё более раздался и погрузнел от болезней. И однажды, ближе к вечеру, показав на балконную дверь, сказал жене, Софье Андреевне Миллер, которой посвятил стихи «Средь шумного бала, случайно…», но которую Тургенев назвал «чухонским солдатом в юбке»: «Я думаю, вам придётся отпереть её, коридор уже слишком узок для меня». И протиснулся к себе в кабинет. В половине девятого вечера Софья Андреевна, войдя туда, нашла мужа спокойно лежащим в креслах. Она думала, что Алексей Константинович заснул, но все её попытки разбудить его оказались тщетными.
Совершенно ослепший МИХАИЛ АЛЕКСАНДРОВИЧ ВРУБЕЛЬ уже не смог сам прочитать диплом почётного академика, который Академия художеств России сподобилась наконец-то поднести ему в канун его смерти. Курьер нашёл умирающего художника в небольшой комнате, в нижнем этаже частной лечебницы доктора-психиатра Бари — он лежал на низком тюфяке, наполненном водой. В этот день он особенно тщательно привёл себя в порядок, сам причесался, вымылся с одеколоном, горячо поцеловал руку жены, оперной певицы Надежды Забелы, сказав ей: «Ты пополнела», и на много часов затих. Только глубокой ночью, придя в себя, позвал своего человека, который ухаживал за ним: «Николай, довольно уж мне лежать здесь, собирайся, поедем в Академию». И это были последние слова Врубеля, в которых было какое-то предсмертное пророческое предчувствие — через сутки его, уже в гробу, торжественно перевезли в церковь при родной Академии. Говорят, что Игорю Стравинскому суждено было сыграть роковую роль в его жизни. Он, тогда ещё начинающий композитор, предложил Врубелю выпить вина, и тот осушил свой последний, запретный, бокал. Потом, разгорячённый винными парами, долго, упорно и умышленно стоял под форточкой, вдыхая холодный мартовский воздух, пока не погрузился во мрак небытия. Впрочем, смерть пришла к нему как избавление.
Известный писатель-беллетрист ГЛЕБ ИВАНОВИЧ УСПЕНСКИЙ умирал в павильоне № 4 Новознаменской психиатрической больницы-колонии на семнадцатой версте Петергофского шоссе под Санкт-Петербургом. Охваченный болезненными фантазиями, когда ему казалось, что он состоит из двух противоположных личностей — Глеба и Ивановича, — «великомученик правды» обзывал своё узилище «бесконечным гробом», хотя оно состояло из двух светлых просторных комнат, обставленных по-домашнему, с отдельным выходом на лестницу и далее, в старый парк. Когда наступили долгие и мучительные сумерки души его, он, по словам писательницы Екатерины Летковой, говорил почти в бреду, бормотал, точно с самим собой, и одно было ясно в его речи: «Глеба Ивановича нет. Глеба Ивановича нет, отлетела душа, нет разума, только тело одно… Где мои читатели?.. Не вижу! Стена… В стену бросаю слова, мысли, душу… Не слышу отзвука… Нужно ли ему это?.. А кто он? Кто он?..» А Владимир Короленко услышал от него: «Смотрите на мужика… Всё-таки надо… надо смотреть на мужика!..»
Первый польский романист Генрик Сенкевич сидел в холле гостиницы на Пьяцца Умберто в Неаполе, когда туда внесли умирающего человека. Голова человека склонилась на грудь, глаза были закрыты, дыхание неглубокое и прерывистое, лицо землисто-серого цвета. Через минуту к Сенкевичу подошёл администратор гостиницы: «Знаете ли вы, кто этот больной?» — «Нет». — «Это — великий ГЕНРИХ ШЛИМАН». Великого немецкого археолога, откопавшего Трою и Микены, подобрали часом ранее на грязном тротуаре Пьяцца делла Санта Карита. Он был без сознания, и при нём не оказалось никаких документов, только лишь карманное издание «Тысячи и одной ночи» на арабском языке. Для Шлимана отвели в гостинице половину этажа. Постояльцы не роптали. Вызванный хирург осмотрел Шлимана и констатировал воспаление среднего уха, перешедшее уже на мозговую оболочку. Трепанировать череп он не решился, но сильными дозами наркотиков несколько заглушил боль и назначил консилиум. Папа Римский направил из Ватикана своего лейб-медика. Но пока тот добирался до Неаполя, а врачи судили да рядили, Шлиман скончался, с трудом произнеся напоследок, ни к кому, собственно, не обращаясь: «В будущем году мы едем на Канарские острова…» Правильно. Стояли рождественские морозы, было 26 декабря 1890 года. Самое время отправляться на Канары.
Среди последних душевных бурь ВАСИЛИЙ АНДРЕЕВИЧ ЖУКОВСКИЙ, реформатор русского стиха, «кормилец русской поэзии», автор слов русского национального гимна «Боже, царя храни» и кавалер всех высших российских наград, находил отдых в переводе Гомера и диктовал дочери свою поэму о странствующем «вечном жиде» Агасфере. Слепой Гомер написал эпохальную «Илиаду», а почти ослепший Жуковский перевёл её на русский язык. Приехавшему к нему из Штутгарта настоятелю православной церкви, отцу Иоанну Базарову, который убеждал поэта не откладывать причащения, он сказал: «Вы видите, в каком я положении… совсем разбитый… в голове не клеится ни одна мысль… как же таким явиться перед Ним? Отложим до Петровского поста». Произнося эти слова, поэт постоянно хватал себя за голову, как будто действительно его мысли не клеились. Отец Иоанн не соглашался: «А если бы сам Господь захотел прийти к вам? Разве вы отвечали бы Ему, что вас нет дома?» Великий поэт, «отец русского романтизма», расплакался и сказал в слезах: «Так приведите мне его, этого святого гостя!» Потом рассказал Иоанну о завершённых и незаконченных работах своих: «Я написал поэму „Агасфер“. Она ещё не окончена. Это моя „лебединая песнь“. Я писал её, слепой, нынешнюю зиму. В ней я описал последние годы моей жизни. Это — дитя моё, я растил его долго, и долго жил с ним, и буду жить до последнего вздоха. Я смерти не боюсь. Я готов схоронить жену и детей. Я знаю, что отдам их Богу. Но думать, что ты сам уходишь, а их оставляешь чувствовать одиночество — вот что больно!». А когда священник ушёл, он позвал дочку и сказал: «Поди скажи матери, что я теперь нахожусь в ковчеге и высылаю первого голубя — это моя вера; другой голубь мой — это терпение!» Дочь послушно пошла в спальню к матери передать ей слова отца, но Елизавета Евграфовна в это время сама лежала в постели, держа в руках перед собой часы, и сказала дочери: «Ещё пять минут, и я умру». Ей всё казалось, что она вот-вот уйдёт из жизни. И тогда Жуковский отдал распоряжение своему человеку: «Василий, мы с тобой будем работать ночью. Теперь ещё рано. Который час?» — «Три часа». — «Как идёт время! Василий, ты, когда я умру, положи мне сейчас же на глаза по гульдену и подвяжи рот; я не хочу, чтобы меня боялись мёртвого». И два последних вздоха в ночь с пятницы на субботу Фоминой недели 1852 года окончили его телесное существование. Жуковский отчалил на своём ковчеге в Вечность. Не ушёл, а именно отчалил.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});