Евгений Шварц - Телефонная книжка
И вдруг, к моему ужасу, он хватает бутылку и швыряет ее в открытое окно. Мы замерли. Тишина, продолжающаяся ровно столько времени, сколько нужно бутылке для того, чтоб от пятого этажа долететь до мостовой. И сам Андреев, испугавшись, придал искалеченному лицу своему выражение еще более полного опьянения, открыл рот, уставился остекляневшими глазами в угол. Удар. Звон разбитого стекла. Радостный вопль мальчишек. Все обошлось! И Андреев ожил и пошел куражиться с этажа на этаж. Однажды видел я любопытнейшее столкновение его с Маршаком. Встретившись с ним в дверях, Андреев сказал Самуилу Яковлевичу что‑то неопределенно — пьяно — вызывающее. Маршак мгновенно весь собрался, откинул голову и сказал строго: «Со мной так нельзя разговаривать. Запомните! Со мной так не разговаривают!» Было это сказано с такой силой убеждения, что Андреев — любитель пошуметь и схлестнуться — только хихикнул неопределенно и умолк. А через час рассказывал мне же, забыв, что я был свидетелем столкновения: «Ох, нагнал я сейчас страху на Маршака! Он мне говорит: «Со мной до сих пор никто так не разговаривал». Производил Андреев впечатление печальное. Нет — зловещее, как сгоревший лес. Ты понимал, что произошли в нем, в самой его глубине, разрушения необратимые. Бывала в редакции Елизавета Полонская[35]. Горемыка, глядевшая то кротко и умоляюще, то обиженно и угнетенно. Владела она языками, и работала врачом, и переводила, и писала стихи, и лечила, но все выглядела какой‑то неустроенной, не нашедшей себе места в жизни. И сын у нее был. Мужа не было. И бывал в редакции поэт Оксенов[36], длинный, высокий, приносивший стихи на случай. И познакомился я с Соколовым[37].
27 маяВпервые я увидел его, когда делал Петр Иванович иллюстрации к «Рассказу старой балалайки». Когда поэма — так называл ее Маршак — печаталась в «Воробье». (Впрочем, может быть, журнал уже получил многозначительное, хоть и не слишком понятное имя «Новый Робинзон»[38].) Петр Иванович пришел в нашу крохотную, хоть и четырехкомнатную квартиру. Толстогубый, как негр, смугло — бледный, с глазами черными и маленькими, с лицом некрасивым, но значительным. Он сказал, что вещь ему нравится. Но что я лично лишен физиологической тоски. Я не понял тогда, что он этим хочет сказать. Впоследствии я узнал, что это его очередное открытие. Как все люди, много и страстно думающие, Петр Иванович имел на разные периоды своей жизни различные открытия, в которые глубоко верил, пока не сменялись они новыми. Человек одаренный. Нет, даже с признаками гениальности, он не успел сделать то, что мог, по роковой переменчивости. Открытие сменялось открытием, манера письма манерой. Нашел он свой путь незадолго до трагической своей гибели. Когда мы познакомились, был он еще учеником Петрова — Водкина. Немного погодя поносил он уже его со своим особым спокойствием, покачивая головой, необыкновенно красноречиво. И убийственно. Это была натура воистину русская и неудержимо деспотическая, родственная Эрасту Гарину. Но начисто лишенная его добродушия и простосердечия. Он казнил решительнее. «Физиологическая тоска» обозначала у него следующее. Человек, работая, испытывает особое физиологическое ощущение, то же, что обладая женщиной. Каким бы то ни было способом. И эта тоска — необходимое условие успеха в работе. Правда, он признавал ее только в себе. Петров — Водкин оказался лишен ее начисто. Лебедев — иногда. Он мерял нас ею, физиологической тоскою, отсутствием ее или наличием, пока теория эта не умерла вместе с манерою писать того периода.
28 маяПо неудержимой страстности натуры, он в утверждениях и отрицаниях своих не всегда бывал справедлив. Но верил в то, что говорит, как российский сектант. И всегда был готов казнить и благословлять. Казнил, впрочем, охотнее. Но бывал и тронут до слез. Всего однажды, впрочем, наблюдал я это последнее явление — у Житковых по какому‑то поводу стали читать вслух «Пир во время чумы». И Петр Иванович слушал, блаженно улыбаясь, и слезы выступили на его глазах. Он, Житков, Гарин, Олейников, Хармс (отчасти) доказали мне с несомненностью, что деспотизм — неизбежная национальная особенность наших крупных людей. Я видел, как безобразничает и куражится профессор Сперанский по той же несчастной внутренней неизбежности. И чем хуже идет прямое дело подобного типа гениев, тем решительнее и убедительнее казнят и поносят они грешников, по большей части из близких. Грехи‑то найдутся у каждого! Петр Иванович был удивительный рассказчик. Как некоторые рассказы Житкова (устные) превратились как бы в собственные мои воспоминания, так и рассказы Петра Ивановича были словно вместе с рассказчиком пережиты и так и вспоминаются. В Судаке, где провели мы месяц на одной даче, рассказал он как‑то, как впервые почувствовал себя художником. Было ему лет тринадцать. Захворал он ангиной в тяжелой форме. И уже поправляясь, заскучал. На стене висел портрет Чехова. Стал Соколов его копировать. И обрадовался, и поразился, как карандашом можно передать мягкость волос бороды. Пришла мать — счетная работница управления железной дороги. Удивилась работе сына. И отнесла учителю рисования. А тут подоспела ученическая выставка, работы с которой продавались. И Петр Иванович получил пять рублей за свой портрет. И учитель ему прислал открытку с пейзажем Шишкина. Велел скопировать. «Пять рублей, шутка сказать! И я решил постараться. Сижу, срисовываю».
29 мая«И вдруг так захотелось мне нарисовать среди сосен — березку! (Печально покачивает головой.) Так захотелось! И вот пошли мурашки от крестца по спине. И с полной уверенностью, что совершаю преступление, нарисовал я березку». Перед войной 14–го года учился Петр Иванович в Париже. Однажды, все с тем же меланхолическим покачиванием головой, рассказывал он нам целый вечер о парижской своей жизни. О веселой уличной толпе. О том, как ранним утром открывает он окно. Посвистывая, катит почтальон на велосипеде. Вот он заговорил с булочником. Оба засмеялись. Вмешался в их разговор прохожий. Хозяин булочной увидел Петра Ивановича в окне, помахал колпаком. И все веселы. Рассказывал о кафе «Ротонда», о том, как однажды вечером он вскарабкался на дерево и произнес речь, почти не зная языка, но такую, что его качали. О молоденькой проститутке, как ему чудилось, что вся
Франция возле и он с ней. Как девчонка холодно и решительно отказалась остаться дольше условленного времени. И Петр Иванович жаловался на это с досадой наивной и незабытой, будто обидела его француженка только вчера. Рассказывая, говорил он часто о цвете, находя сложные определения, например: глухие, винные тона. И всегда возвращался к живописи. С завистью рассказывал, что во Франции мелкий служащий, приказчик, рабочий стоит перед картиной, — и ты чувствуешь, что он ее понимает. Живопись во Франции народна. Пахомов[39] называл Петра Ивановича: «король штриха». Но сам Петр Иванович считал, что без станковой живописи художника, все равно что не существует. Это было главное обвинение, которое предъявлял он Лебедеву. Второе: «карандаш… Им можно передать такую грубость — куда камню или дереву — и такую мягкость — мягче пуха. Лебедев знает, что мягкость приятна, нравится — и пользуется только мягкостью». Все эти свойства я узнал много позже. В журнале «Ленинград» поразил меня Петр Иванович другими своими свойствами. Зашел разговор, что для верстки нам нужен художник. Дали нам штатную единицу. Позвали на эту должность Володю Гринберга. И вдруг Володя, с удивлением, даже с ужасом сообщил мне, что Петр Иванович отправился к главному редактору «Правды» и уверил его, что он, Соколов, — лучшая кандидатура.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});