Ромен Роллан - Жизнь Микеланджело
В то же время домашние неприятности все возрастали. Отец с годами делался все более раздражительным и все более несправедливым; однажды ему вздумалось убежать из Флоренции, обвинив сына в том, что тот его выгнал. Микеланджело написал ему следующее изумительное письмо[159]:
«Дражайший батюшка, я вчера был крайне удивлен, не найдя вас дома; теперь же, когда я узнал, что вы жалуетесь на меня и говорите, что я вас прогнал, я удивляюсь еще более. Со дня моего рождения до нынешнего времени я никогда не имел намерения сделать какой‑нибудь поступок, большой или малый, который мог бы вам не понравиться; я уверен в этом. Все труды, и заботы, которые я переношу, я переношу, из любви к вам… Я всегда брал вашу сторону… Несколько дней тому назад, в разговоре с вами, я обещал посвятить вам все мои силы до скончания дней моих; и я снова вам это обещаю. Я изумлен, как вы все это так скоро позабыли. За тридцать лет вы меня испытали, вы и ваши сыновья, и знаете, что я всегда был добр по отношению к вам, насколько я могу быть добр в деле и помышлении. Как вы можете повсюду распускать слухи, что я вас прогнал? Разве вы не понимаете, какую дурную славу вы мне создаете? Мало у меня других забот, только этой не хватало! И все эти заботы я взял на себя из любви к вам! Хорошо вы мне отплачиваете!.. Но будь, что будет: я хочу сам себя убедить, что я непрестанно только и делал, что доставлял вам стыд и огорченье, и я у вас прошу прощенья, как будто я на самом деле так поступал. Простите меня, как сына, который всегда вел дурной образ жизни и причинял вам всяческое зло, какое только мог. Еще раз прошу вас, Простите меня, негодного, но не распускайте обо мне дурную славу, будто я вас прогнал, потому что мнение обо мне людей гораздо дороже мне, чем вы себе можете представить. Несмотря ни на что, остаюсь все‑таки вашим сыном!»
Такое изобилие любви и смирения только на минуту обезоружило сварливый нрав старика. Через некоторое время он юбвинил своего сына в том, что тот его обкрадывает. Микеланджело, выведенный из себя, пишет ему[160]:
«Я уже не знаю, чего вы от меня хотите. Если вам в тягость то-, что я живу, вы нашли верное средство от меня избавиться, и вскоре вы вступите во владение ключами от сокровищ, которые, по вашему уверению, я храню. Они принесут вам счастье, так как все во Флоренции знают, что вы были человеком крайне богатым, что я вас все время обкрадывал и заслуживаю наказания: вас громогласно будут хвалить!.. Говорите и кричите обо мне все, что вам угодно, но не пишите ко мне больше писем, потому что вы не даете мне больше работать. Вы вынуждаете меня напоминать вам обо всем том, что вы получили от меня в течение двадцати пяти лет. Я бы не хотел об этом говорить, но в конце концов я вынужден говорить об этом!.. Берегитесь… Умирают один раз в жизни, потом уж нельзя вернуться, чтобы исправить совершенную несправедливость. (Вы дождались до кануна смерти, чтобы причинить ее. Бог вам в помощь!»
Вот какую поддержку он находил у домашних.
«Терпение! — пишет он одному из своих друзей. — Пусть бог не допустит, чтобы угодное ему было мне неугодным!..»[161]
Среди этих горестей работа не подвигалась. Когда внезапно наступили политические события, перевернувшие в 1527 году всю Италию, ни одна из статуй для капеллы Медичи не была еще готова[162]. Таким образом, этот новый период, с 1520 по 1527 год, только прибавил новые разочарования и усталость к разочарованиям и усталости предыдущего периода и не принес Микеланджело радости от одного хотя бы законченного произведения, одного осуществленного замысла на протяжении более чем десяти лет.
III
ОТЧАЯНИЕ
Oilme, Oilme, ch’i’ son tradito…
Увы, увы, как предан был я…[163]
Полнейшее отвращение ко всему и к самому себе бросило его в революцию, разразившуюся во Флоренции в 1527 году.
До этого времени Микеланджело проявлял и в политических делах ту же нерешительность мысли, которою он всегда страдал и жизни и в. искусстве. Никогда ему не удавалось примирить личные свои чувства со своими обязательствами по отношению к Медичи. Кроме того, этот неукротимый гений был всегда робок в действии; он не отваживался вступать и борьбу с властями мира сего на политической и религиозной Почве. Письма его рисуют его как человека, постоянно тревожащегося за себя и за своих домашних, боящегося себя скомпрометировать, отпирающегося от смелых слов, какие у него в первую минуту негодования порою вырывались по поводу того или другого акта тирании[164]. Каждую минуту он пишет своим, чтобы они остерегались, молчали и бежали при первой тревоге.
«Поступайте как в чумное время, бегите первыми… Жизнь дороже богатства… Оставайтесь в мире, не создавайте себе врагов, не доверяйте никому, кроме как богу, ни о ком не отзывайтесь ни хорошо, ни дурно, так как неизвестно, чем кончится дело; занимайтесь только своими делами… Ни во что не вмешивайтесь»[165].
Братья и друзья смеялись над его страхами и считали его полоумным[166].
«Не насмехайся надо мною — отвечает опечаленный Микеланджело, — не надо ни над кем насмехаться»[167].
Действительно, в постоянном трепете этого великого человека нет ничего, что возбуждало бы смех. Скорее достоин сожаления человек с такими жалкими нервами, делающими его игралищем ужасов, против которых он боролся, но которых не мог преодолеть. Тем большую имел он заслугу, когда, после этих унижавших его приступов, он принуждал свое тело и свои больные мысли подвергаться опасности, хотя первым движением его было бежать. В сущности, у него было больше поводов к боязни, чем у кого бы то ни было, так как он был умнее других и его пессимизм слишком ясно предвидел несчастья Италии. Но для того, чтобы при врожденной своей робости он дал себя вовлечь во флорентийскую революцию, ему нужно было дойти до высшей ступени отчаяния, заставившего его обнажить глубину своей души.
Душа его, так боязливо замкнутая в самой себе, была пламенно республиканской. Это видно по тем горячим словам, которые иногда вырывались у него в минуты доверия или лихорадочного подъема, — особенно в разговорах, которые он позднее[168]вел со своими друзьями: Луиджи дель Риччо, Антонио Петрео и Донато Джаннотти[169]— и которые этот последний воспроизвел в своих «Диалогах о «Божественной комедии» Данте»[170]. Друзья удивляются тому, что Данте поместил Брута и Кассия в последний круг ада, между тем как (Цезаря он поставил выше. Когда спросили об этом Микеланджело, он произнес следующую апологию тираноубийства:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});