Максим Чертанов - Диккенс
Через несколько недель после обручения[12] ему показалось, что она его разлюбила. «Внезапная и ничем не вызванная холодность, которую ты проявила в обращении со мною, удивила и больно ранила меня — удивила оттого, что нельзя представить себе, как в одном сердце могут соединиться любовь и такое мрачное, железное упорство; а ранила потому, что теперь ты значишь для меня несравненно больше, чем прежде».
«То, что можно подчас скрыть от влюбленного, всегда разглядит или угадает муж… Если ты действительно меня любишь, мне бы хотелось, чтоб ты была достойна себя. Твоя любовь должна, подобно моей, быть выше банальных уловок и вздорного кокетства, оскверняющих, делающих посмешищем само слово „любовь“. Я столько раз бросал своих друзей ради тебя и делаю все, чтобы ты была счастлива… Нет, я не сержусь, я огорчен, и это уже второй раз». Она, видимо, могла «показать зубки», так как он часто жаловался на ее холодность; меж ними возникали размолвки. «Твоя приписка, любовь моя, доказывает, что ты способна на доброту и привязанность… если бы ты только согласилась показывать ту же самую привязанность и доброту ко мне, я без всякого преувеличения мог бы сказать, что не нахожу в тебе ни единого недостатка. Ты просишь „снова“ полюбить тебя, но в этом нет нужды — я ни на мгновенье не переставал любить тебя с тех пор, как узнал, и никогда не перестану». «Очень жаль, милая моя девочка, что мое давешнее письмо показалось тебе натянутым и холодным… Это получилось вовсе не преднамеренно». «Мне кажется, что ты еще не сумела подавить недоверчивость, мнительность, свойственную тебе…» Из писем декабря 1835 года: «Ты была так неуместно неприветлива сегодня, лучше признайся откровенно, что я тебе надоел». «Пожалуйста, не делай из меня игрушку и объект для насмешек … я не хочу предупреждать тебя об этом во второй раз». Эти высказывания обычно трактуют так, что он «ставил ее на место», но ведь можно понять и так, что боялся потерять ее любовь. Раз обжегшись на молоке, дуешь на воду.
Он просиживал в палате общин до полвторого ночи, потом расшифровывал записи и еще должен был постоянно писать очерки (а они длинные — Диккенс даже для своего века был многословен); очень часто приходилось отменять свидания с Кэтрин. «Если бы ты знала, как нетерпеливо я жажду твоего общества этим вечером, и как восхитительно было бы сидеть с тобой у камина, когда я закончу работу, ты поверила бы, что я искренен, говоря, что лишь нужда побуждает меня отказаться от удовольствия общения с тобой… Но ты мне никогда не веришь… мне остается думать о том, что (слава Богу) у нас с тобой еще много лет впереди и у меня будет немало случаев доказать тебе, как ты была несправедлива ко мне, и убедить тебя — к сожалению, пока мне это не удается — что твое будущее счастье — главная движущая сила всего». «Если бы я попытался выразить словами хотя бы самую малую долю чувств, которые питаю к тебе, это была бы напрасная и безнадежная попытка». «Благослови тебя Бог, жизнь моя — нет, более чем жизнь».
В октябре 1835 года у Кэтрин была скарлатина — в те времена смертельно опасная болезнь, зачастую навек обезображивавшая выживших, — Чарлз приходил к ней каждый день, не боясь заразиться, подавал питье, вытирал ее лицо и писал, что хочет сам заболеть, чтобы ничем от нее не отличаться, — он, который придавал такое значение своей красивой наружности…
В ноябре он подписал с Макроуном договор на издание «Очерков Боза» в двух томах, гонорар — 100 фунтов. Книга вышла 8 февраля 1836 года, критики ее хвалили, в основном за верность натуре, в «Морнинг посткардс» говорилось, что «живописные описания Боза передают все, что он описывает, с невообразимой точностью», «Санди геральд» писала о «неподражаемой точности», рецензент «Экземинера» даже утверждал, что Боз открыл новую область литературы. Однако у Боза был конкурент: его иллюстратор Джордж Крукшенк (тогда книг без «картинок» не существовало, иллюстрации считались такими же важными, как текст), и он ревновал. «Санди геральд»: «Мы не знаем, чем восхищаемся более: остроумием очерков или неподражаемым мастерством Крукшенка». (Вдобавок Крукшенк был алкоголик и человек тяжелый, Чарлзу было трудно работать с ним.)
Очерки были сгруппированы в четыре раздела: «Наш приход», «Картинки с натуры», «Лондонские типы» и «Рассказы». В некоторых из них никакого милого юмора нет, а открывается другая сторона диккенсовского дара, та, за которую его называют сентиментальным, — умение показать обнаженное человеческое страдание. 5 ноября 1835 года он с Джоном Блэком побывал в Ньюгетской тюрьме; очерк о ней венчает весь сборник. Судите сами, сентиментально это — или просто сильно.
«Если бы можно было по волшебству поднять в воздух Бедлам и перенести его, как дворец Аладдина, на то место, где сейчас находится Ньюгетская тюрьма, то из каждых ста человек, чей путь на работу лежит по Олд-Бейли или Ньюгет-стрит, едва ли один не бросил бы взгляда на его маленькие зарешеченные окна и не подумал о несчастных существах, запертых в его унылых камерах; а между тем эти же самые люди изо дня в день, из часа в час, непрерывной, шумливой рекою жизни текут мимо этого мрачного вместилища порока и страданий Лондона, не уделяя ни единой мысли сонмищу заключенных здесь несчастных созданий, — мало того, даже не зная и уж во всяком случае не смущаясь тем обстоятельством, что, когда они, смеясь или посвистывая, доходят до одного из углов тюремной стены, всего какой-нибудь ярд отделяет их от такого же, как они сами, человеческого существа, связанного и беспомощного, чьи часы сочтены, от кого навсегда отлетела последняя искра надежды, чью жалкую жизнь скоро оборвет позорная, насильственная смерть».
Смертник: «Он так ослабел от волнения и бессонницы, что засыпает, но видения преследуют его и во сне. С его груди сняли невыносимый груз; он идет с женой по цветущему зеленому лугу, над ними ясное небо, кругом неоглядный простор — совсем, совсем не похоже на каменные стены Ньюгета! Жена его — не такая, какой он видел ее в последний раз в этом ужасном месте, а какой она была, когда он любил ее, много-много лет назад, до того как бедность и жестокое обращение убили ее красоту, а порок изменил его нрав, — жена опирается на его руку, смотрит ему в лицо нежно и ласково, и он теперь не бьет ее, не отталкивает от себя, и как же он рад, что может сказать ей все, что забыл сказать в то последнее свидание, когда они так спешили, и может упасть перед ней на колени и горячо просить у нее прощения за грубость и злобу, которые иссушили ее тело и разбили сердце! Вдруг картина меняется. Он опять перед судом: вот судья, прокурор, свидетели, присяжные — всё, как было тогда. Сколько народу в зале — море голов — и тут же виселица, и эшафот — и как все эти люди глазеют на него! „Виновен“. Ничего, он убежит. Ночь темная, холодная, ворота не заперты, мгновение — и он уже на улице и как ветер несется прочь от места своего заточения. Улицы остались позади, вот и деревня, широкое открытое поле расстилается вокруг. Он мчится вперед в темноте, через изгороди и канавы, по грязи и лужам, большими скачками, так быстро и легко, что сам удивляется. И вот, наконец, он замедляет шаг. Ну конечно, он ушел от погони, теперь можно растянуться вот здесь на берегу и поспать до рассвета.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});