Евгений Шварц - Телефонная книжка
Люди, возле которых терлись они в самом начале своего пути, в двадцатых годах, «обэриуты»[2], тоже презирали (кроме Заболоцкого) какие бы то ни было правила поведения. Я опять возвращаюсь к женщинам. Но для тех это являлось частью отрицания более высокого. Они, как юродивые, спасались. Бахтерев же и Разумовский усвоили самую доступную для них сторону устава того монастыря, в который сунулись сдуру. Они искренне полагали, что Хармс пишет непонятно не потому, что хочет писать чисто, а из деловых соображений. Вокруг каждого монастыря и вокруг учения любой чистоты собираются, сползаются, налипают подобного рода монахообразные, ученикоподобные существа. Хармс относился к слову как подобает. Появление в детской литературе его и Введенского было очищением.
Я помню, как смеялся надо мной Хармс за то, что в «Карете с приключениями» в одном рассказике написал я, сам того не заметив, слово «моментально». Он даже стихи сочинил — забыл одну строчку. Примерно так: «Иван Иваныч подскочил, моментально обмочил, (забытая строчка) и обратно отскочил». А вот как относится к слову Разумовский. Выступая на очередном совещании по драматургии, он сказал: «Задача завлита — встретить меня с директором, встретить меня с режиссером, встретить меня с коллективом». Как говорит Бахтерев — не знаю. Он больше помалкивает, с таким выражением, будто его вот — вот схватят за шиворот. А Разумовский, тот говорит. И перед съездом печатал статьи в газетах. О задачах драматургии[3]. Видимо, на совещании было у них решено, что Разумовский должен для дела стать общественником. Так вот они и живут. Покрываются пятнами, словно бы от сырости, выжидают, когда добыча не идет, наслаждаются, когда охота удачна. Были бы безвредны, если бы не развращающая уверенность, что так и надо жить, все такие.
С
6 маяСукова Татьяна Викторовна,[0] — артистка Театра комедии и режиссер, ее самодеятельная труппа при Выборгском Доме культуры прославилась на весь Союз. Ходит мужской походкой, движения угловаты. Играет характерные роли. Человек подчеркнуто прямой. Умышленно прямой. Личного счастья не видала, однако не сдается. Выстроила себе домик в Токсово на перешейке между двумя озерами. Выходит навстречу друзьям в ватнике и брюках, заправленных в сапоги. В руках садовые ножницы или лопата. Сапоги блестят, промокли в сырой траве. За ней два жесткошерстных фокса, потерявшие голову от такой радости: чужие приехали, можно отвести душу, и они задыхаются от лая. Георгины теснятся на клумбе, поднимают свои роскошные пустые головы. Холодная вода, мокрая трава, осень близко, но Татьяна Викторовна весела. Работает. Я очень любил ее мать, Надежду Всеволодовну[1]. Я познакомился с нею в Сталинабаде. Ей было сильно за восемьдесят — она из первого выпуска женщин — врачей. Несмотря на возраст свой, сохранила она голову вполне ясную. Круг ее знакомств был необыкновенно велик. Она кончала курсы вместе с Линтваревой[2], упоминаемой часто в письмах Чехова. Усмехнувшись, Надежда Всеволодовна махнула рукой и сказала пренебрежительно: «Влюблена была в Чехова. Впрочем, она вечно влюблялась». Но тут же похвалила ее и всю семью Линтваревых[3]. Хорошие люди. И с самим Чеховым была знакома Надежда Всеволодовна. Встречала у Сувориных[4]. И я не могу себе простить, что так и не собрался расспросить ее о людях, которых она узнала за долгую свою жизнь. По роду своей работы встречала она самых разнообразных людей. И она рассказывала хорошо и охотно. А я все откладывал. Так и не успел.
7 маяМиша Слонимский[0] для меня — вне суда, вне определения, вне описания. Он был со мной в те трудные, то темные, то ослепительные времена, когда выбирался я из полного безобразия и грязи — к свету. Грязь и безобразие — это конец Театральной мастерской, неуспех Холодовой, что и я принял, и она заставила меня пережить хуже любого личного несчастья. Потребность веры — и полная пустота в душе. Полное отсутствие заработка. Полная неуверенность в себе. И рядом с этим — безумная, безрассудная, увлекающая других веселость. Доходящая до вдохновения. Отсюда — знакомство и дружба со Слонимским и Лунцем, да и почти всеми «серапионовыми братьями»[1]. В Доме искусств устраивались вечера, где мы ставили так называемые кинокартины. В качестве актеров действовали зрители. Те, кого я называл. Сценарии писал Лунц, но я отступал от них, охваченный безрассудным, отчаянным и утешительным вдохновением. Каждый, кого я называл, выходил и действовал. Оставались нетронутыми зрители солидные и взрослые. Замятин[2], Ахматова, Корней Чуковский, Волынский[3], Шишков, Мариэтта Шагинян[4] и другие. Ольга Форш, когда писала книгу «Сумасшедший корабль»[5], вспомнила эти вечера и изобразила меня под именем Геня Чёрн. Доброжелательно, но непохоже. «Сумасшедший корабль» — это тогдашний Дом искусств, помещавшийся на Мойке в особняке Елисеева. Будь времена более ясные и будь мы постарше (впрочем, мне уже исполнилось 25 лет) — положение, что занял я при писателях, могло бы казаться унизительным. Из любви к литературе развлекал я литераторов. Но я не веселил, а веселился. И все остальные — со мной. И Миша Слонимский в случае особенно удачного вечера говорил: «Чего вы удивляетесь? Очередная вспышка гениальности, да и все тут». И эти вечера были для меня спасением.
8 маяПапа в 23 году решил перевестись из Майкопа в Туапсе, в одну из тамошних санаторий. И позвал меня к себе, на лето. И я, по удивительному легкомыслию тех лет, позвал с собою Слонимского. И он так же легко согласился. В Туапсе папе не понравился старший врач. И решил папа взять другое место. В Донбассе. Возле Артемовска, тогдашнего областного центра. В больнице. На соляном руднике имени Карла Либкнехта. И мы с Мишей, с божественной легкостью тех лет, решили ехать в Донбасс. Весна в 23 году была поздняя. Уезжали мы в конце июня, а листья на деревьях еще не достигли полного роста. И вот высадились мы на маленькой станции Соль, перед самым Бахмутом. (Тогда еще он не назывался Артемовском). Папа, несколько смущенный, встречал на бричке, запряженной двумя сытыми конями. Степь, еще зеленая, лежала перед нами. И на меня так и пахнуло Майкопом, когда увидел я дорогу за станцией. Пожалуй, тут дорога была более холмистой. Ехали мы среди травы, которую солнце еще не выжгло. Кобчики носились над степью. Все это вижу так ясно, что не знаю, как описать. Все вижу, вплоть до высокой, худощавой фигуры отца, с откинутой назад седой головой, в белом плаще. Привезли нас в белый домик, где у отца была квартира. Две комнаты и кухня. И через несколько дней Миша так вошел в наш быт, как будто всегда был у нас. Он никому не мешал и не мог помешать. В двадцать пять лет это был рассеянный, легко задумывающийся, длинный, тощий, с умоляющим и вместе рассеянным взглядом больших черных глаз человек. Он все задумывался, так глубоко, что ничего не слышал и не отвечал на вопросы. В те дни это значило, что обдумывает он рассказ. И, глядя на меня испуганно, он заявлял, к примеру, следующее: «Я решил начало убрать. Просто — бандиты вешают начальника станции, а потом уже начинается сюжет». Тогда еще он строил рассказы странно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});