Дмитрий Балашов. На плахе - Николай Михайлович Коняев
Освободился Андрей Николаевич Егунов, когда ему перевалило за шестьдесят… Двадцать лет своей жизни он провел в советских концлагерях, три года в немецком плену.
Освободившись, Андрей Николаевич объявил, что скоро ему умирать, и он никуда не хочет ехать, и сердобольное лагерное начальство, освободив его от надзора, отправило Егунова в дом инвалидов. Однако вместо этого Андрей Николаевич поехал к своему брату, на север, в Ухту, а затем перебрался в Ленинград.
Никаких прав на проживание в родном городе у него не было, но выручила Егунова сестра друга молодости – Анна Николаевна Гипси.
25 июня 1956 года – ей еще только должно было исполниться шестьдесят! – она вышла замуж за Андрея Николаевича, и в комнате на Петра Лаврова появился новый жилец, а у Дмитрия и Григория Балашовых – отчим.
На работу Андрей Николаевич пошел в Пушкинский дом, куда, несколько месяцев спустя устроил и своего пасынка Дмитрия. В 1957 году он становится научно-техническим сотрудником Института русской литературы (Пушкинского дома) АН СССР.
Вначале Балашов посещал семинары Отдела древнерусской литературы, но в конечном счете не сумел установить творческого контакта с Дмитрием Сергеевичем Лихачевым, ибо, как писал Л.Н. Гумилев, «чисто академический стиль научного общения оказался тесноват для импульсивного, эмоционального и в лучшем смысле слова реалистичного балашовского характера».
Вскоре Дмитрий Михайлович начал посещать специальные семинары по фольклору, которые вела Анна Михайловна Астахова.
Это было его дело…
Это было – Балашов сразу понял это! – уже навсегда…
5
Мы уже говорили, что Михаил Михайлович Гипси-Хипсей не только наградил своего первенца чудовищной для русского человека фамилией, но и пристроил его – памятью о себе! – учиться «театраловедению», сделать которое специальностью Дмитрий Михайлович так и не смог, хотя и потратил на это семь лет. Зато отчим Андрей Николаевич Егунов сразу же и навсегда привел его в Пушкинский дом…[41]
И тут надо отметить, что одной только рекомендацией его дело не ограничилось. Как утверждает Г.М. Балашов, Андрей Николаевич Егунов серьезно занимался с Дмитрием «и, в частности, очень помог ему в английском, для кандидатского минимума»[42].
Отец и отчим…
Ложный, не нужный тебе путь и твой, истинный путь…
Тут есть, о чем поговорить, но сам Дмитрий Михайлович Балашов старательно обходил эти мысли.
«Я перепробовал несколько профессий, пытался уйти в рабочие (имея высшее образование, это, в то время, оказалось невозможным) и, наконец, несколько «поостыв и придя в себя», поступил в аспирантуру Пушкинского дома на фольклор, – пишет он в «Автобиографии». – Было это в 1953 году»[43].
Ошибка в дате – а ее, кстати, повторят и в Предисловии к описи № 1 фонда № 8107 Государственного архива новейшей политической истории Новгородской области! – не случайна.
Балашов как бы спрямляет свою биографию, изымая из нее четыре «мутных» года жизни…
Они не вписываются в тот Путь, по которому предстояло идти ему, путь, ведущий через фольклор к постижению тайной и сокровенной глубины русской жизни, к его романам, которые, собственно говоря, и являются не беллетристикой, а попыткой возрождения русского героического эпоса.
Фольклор Русского Севера захватил Дмитрия Михайловича. Словно в ожившую сказку погружается Балашов в северную старину…
«В Кандалакшу поезд пришел ночью…
Тишина стояла неправдоподобная. На бледно-голубом тонком небе, по всему окоему лежала широкая неяркая радужная кайма, и непонятно было, где село солнце? Где оно должно взойти?… Справа мерцал залив – будто кто-то осторожно налил жидкую луну в берега, и она стоит в них, почти не касаясь земли, – а за ним горы, прозрачные у подножья, как на старинных китайских картинах.
На пристани степенные теричанки, приглядевшись, спросили меня, кто я и откуда. Услышав ответ: – «За песнями» – помолчали. За песнями сюда ездят нечасто.
Ночь перестрадал на лавочке, хуже нет ждать! Наконец объявили посадку.
На катере, рассевшись, все начинают неторопливо разговаривать, и тут оказывается, что мои слова не забыли.
– Поди-ка к нам парень! Кого тебе нужно? Я вот знаю в Умбе-деревне Чукчину Овдотью; андель, вот песен знает-то!
– И куда тебе те песни девать будешь?
– Найду место!
– Гляди, все не увези!..
– Ты откуда сам-то, паренек, из Москвы? Из Ленинграда? Как же, знаю, деверь у меня там.
– Та спроси его, он, быват, знает?
– Ну, где знать, шутишь, не мала и деревня!
– Еще кого тебе сказать-то… Ты вот что, к Дурыниным зайди, Мефодий Петрович, запомнишь? Ну, записывай, записывай. У него и жена песельница. Только на меня не скажи!
– Да где, он тебя и не знает!
– Ты скажи, коли, на катере говорили, и все. А то теинка обидится, натакали, скажет… Да ты погоди, парень, ты не спеши сразу-то»[44]…
И еще и потому таким захватывающим было приобщение к северной старине, что уже в первой экспедиции 1957 года явственно обозначилась проблема, чрезвычайно созвучная настроениям Дмитрия Михайловича…
«Когда на исходе летнего дня 1957 года, я добрался до Чаваньги, то, едва напившись чаю, кинулся выяснять, кто здесь на родине А.М. Крюковой знает, кто еще помнит «старины» или «стихи».
В поисках я обегал пол-деревни. Все было напрасно. Вспомнили, и то с трудом, поздние стихи литературного происхождения: «Старец, временем согбенный», «Гора Афон»… Былин не знал никто. Я не верил себе, я спрашивал снова и снова. Мне называли каких-то родственниц Крюковой, ее теток или их дочерей, которые и могли бы знать…
– Где же они?!
– Да уже умерли. Все умерли теперь.
– Нынче-то забыли и не помнят тех стихов, что раньше пели! Вот Прасковья Семеновна была бы жива, так она бы тебя из синя моря повыздила, из темных лесов повывела.
– Но ведь Крюкова-то здесь же своим старинам выучилась! Это она по мужу Крюкова…
– Да знаю, знаю, как не знать! Аграфена-то Матвеевна отдана была насильно, на лодке увезли. Так отец еще за косу из подполья тянул ее, из избы волоком. Да и жила нехорошо… Нет, нынче про богатырей уже никто тебе не споет!
В тот же год мне все-таки посчастливилось застать Евдокию Дмитриевну Коневу в Варзуге, и Дарью Затеевну Березину в Умбе…. Но настоящих богатырских старин я не записал от них…»[45]
Открытие, что даже на родине самой Аграфены Матвеевны Крюковой забытыми оказались богатырские старины, удручало Дмитрия Михайловича, но с другой стороны это осознание наполняло его