То было давно… - Константин Алексеевич Коровин
– Нет, удава, – возразил Василий. – Потому что она женщина была. И вот сама от себя родить могла.
– Как же это, Василий, Бог с тобой!
– Да вот так, брюхатеет сама по себе. Ничего – сама одна.
– Ерунда, – не поверил я, – этого быть не может.
– А вот может.
– Да как же?
– Да вот. Четыре года удава в зверинце была, и никакого удава другого не было, и вдруг она яиц снесла, страсть сколько. Все глядели, дивились. Полицеймейстер Огарев приехал, видит яйца. Рассердился очень. Приказал их в железный сундук на замок запереть. Кричал даже: «Это что же такое будет: змееныши расползутся по Москве, всех пережалят. Я, – говорит, – за порядок отвечаю. Не позволю больше я этаких гадов разводить…» Ну Эмма Августовна на подносе серебряном ему коньяк подносила. Отошел. А то ведь и закрыл бы зверинец… Так-ак, – закончил Василий, – а вот другой глядит на нос мой, на шрам-то, и думает, что у меня трифилис.
– Что такое, Василий?
– Болезнь такая дурная, женская. Знаю я, думают некоторые… Глядите-ка, – вдруг закричал он, – удилищ-то с берега тащат! Ишь! – И побежал к реке.
Сильная рыба водила и плескалась, когда Василий тащил ее к берегу, и ушла, оборвав лесу.
– Эх! – крикнул Василий, – как вспомню эту пуму, всегда неудача выходит.
– Ты, брат, что-то, я смотрю, к женщинам плохо относишься. Должно быть, они тебе насолили?
– Это верно вот до чего. Ведь у меня тоже детеныш был от одной (Василий говорил о себе как о звере, – «детеныш был»). А вот у ней, узнал я, еще хахаль был, кроме меня. Вот когда работал я да деньги были, так она со мной добрая, а денег нету – шабаш: пума! Ну терпел я это и по весне пошел прямо в Иерусалим, без копея, всего семь рублей.
– Как в Иерусалим? Ведь это далеко, надо морем ехать.
– Ничего, пошел. Далеко, это верно. Только иду и иду. Думаю, узнаю в Иерусалиме, как быть в таком разе. Ну где накормят, а то и подадут. И встретил на дороге, под Одессой уж, тоже человека, как я, бедного. Дорогой разговорились, я ему рассказал свое горе, а он смеется да говорит: «У меня так же. Ну я, – говорит, – богатый был, табачник. У меня-то денег было много. Вот у меня ушла через деньги да ушла к бедному». Хороший человек, тоже горюет, всё рассказал мне. Из евреев он был. «Я, – говорит, – к раввину иду, спросить тоже, как быть».
Ну пришли мы в Одессу, к раввину пришли. Послушал он его и меня кстати. Раввин был строгий. Слушает, а сам кверху смотрит на муху – на потолке муха ходит. «Ну что тут, – говорит. – То от бедного к богатому идет, то к бедному; ай, много ходить она будет. Вот как муха ходит – туда-сюда. Ну чего там, ну зачем они вам нужны? Вот скажу вам – когда в голове мало, то это надолго».
Вышли мы от него и стали на углу на улице и друг на дружку смотрим.
– А что же, в Иерусалим не поехали? – спросил я.
– Не вышло. Он-то, мой знакомый, дело с табаком затеял. Я у него посыльным был, двадцать пять рублей мне дал. Однова я на пароход пошел, чтоб узнать, с матросом познакомился. Вместе в трактире выпили. «Чего, – говорит матрос, – поедем с нами. Шваброй полы мыть будешь. Прокормим». Но только я на пароход взошел – осмотр, полиция, паспорта глядят. «Это чего такое? – спрашивают меня. – Паспорт надо загранишный». А у меня нет. В участок, значит, отправили. Кто я да что, спрашивают, не верят. «Почто бежишь из Рассеи?» Пристав здоровый, из хохлов. Глаза белые, злющий. «Ваше благородие, – говорю я ему, – мне в Иерусалим поехать охота, на Иордань». – «А пошто тебе это затеялось?» – спрашивает. Я ему всё рассказал, как есть, начисто. «Ну, – говорит, – ты, – говорит, – с этакими делами блудными Бога одолевать едешь? Вон, – говорит, – сукин сын, отсюда». Вот и всё – и Иерусалим.
Василий махнул с досадой рукой, опрокинул стакан на блюдце, аккуратно положил сверху кусочек сахару и пошел в палатку.
Новогодний волк
Проснулся я рано утром. В окне – всюду кружевное покрывало инея. Над болотом, за большими елями, красным шаром встает зимнее солнце. Лучи его освещают наличники окон деревянного дома и ложатся на бревнах яркими полосами.
Какая радость – зимнее солнце! Что-то живое, веселое в его лучах. Оно морозное, особое. Только у нас в России такое солнце зимой. Чувствуешь себя необыкновенно бодро, а вставать не хочется. Приятно, лежа в постели, смотреть в окно на иней… Края изб, овин, сугробы – на утреннем лиловом небе. Вон летит ворона, да так тяжело! Села на овин, наклонилась и крякнула.
В ворота идет тетка Афросинья, в полушубке, закутана с головой, несет крынку сливок к чаю и корзину. Рядом со мной на постели кот Васька, тоже ленится, не хочет вставать и смотрит круглыми глазами в окно. О чем он думает? Неизвестно. Я глажу его – кот потягивается и мурлычет…
В соседнюю комнату тихо входит слуга Ленька, и собака Феб радостно врывается ко мне, прыгает у постели и кладет мне на колени морду. Тут Васька бьет Феба лапкой по носу – но дружески, шутя, не выпуская коготков. Это его особая манера ласки.
– Самовар готов, – говорит Ленька. – Мороз очень здоровый, градусов сорок.
– Ну и врешь. Посмотри-ка на градусник!
– Я глядел. Не видно… Окно всё замерзло, и градусник замерз. Его бы горячей водой полить… Вот едут, глядите-ка, никак Василий Сергеевич и еще кто-то!
Тут я услышал скрип полозьев, вскоре в окне показалась лошадь…
Сани остановились у крыльца. В сенях – смех:
– Ухо отмерзло!
Друзья мои, закутанные в шубы – Вася, музыкант Коля, Юрий, – ввалились в комнату. Физиономии у них красные, волосы и брови заиндевели.
– Смотрите-ка, у Николая ухо белое. Скорей снегом оттереть.
Ленька бежит опрометью из комнаты и возвращается через секунду с миской, полной снега.
– Три живее!
Все присутствующие трут Коле уши.
– Только правое! – протестует он.
– Трите оба, – раздается авторитетный бас приятеля Васи.
– Зачем же оба?
– Так вернее.
Лицо у Коли выражает страдание.
– Хорош музыкант, если без ушей будет. Ни к черту! – говорит Вася, продолжая натирать Колины уши.
– Довольно. Смотрите – теперь оба красные!
– Наливайте ему скорее чаю с коньяком. Ну вот – отошел, – успокоительно замечает Вася, – а то белые уши, антонов огонь, их надо резать,