Вольная русская литература - Юрий Владимирович Мальцев
А об окончательно плохом человеке говорят, что у него “души нет”. На самом деле душа, возможно, еще в нем остается, но уходит так глубоко, что уже не имеет к нему никакого касательства»[63].
Здесь же лежит и корень неприязни Синявского к «грязноте и мерзости людского быта», брезгливой неприязни к грязи секса, к физиологии совокуплений (воспринимаемой иногда как любопытство к этой стороне жизни и давшей пищу для многих глубокомысленных рассуждений о связи Синявского с западным модернизмом и для аналогий по одному лишь этому принципу).
Брезгливость и неприязнь к земному быту и к физиологии достигает апогея в рассказе о пришельце с иной планеты, страдающем от условий нашего существования («Пхенц»). Нужно признать, однако, что в то время как Синявскому удалось дематериализовать действительность, показать ее эфемерность, ничтожность, неприглядность, ему оказалось пока что не под силу сделать зримой эту внутреннюю душу, скрытую красоту мира и человека. От произведений Синявского веет печалью и безнадежностью. И суровой безжалостностью. С безжалостной, несправедливой неприязнью он говорит даже о самом себе: «Собственную душу мы знаем лучше других, и она рисуется иногда какой-то кучей червей, грудой мусора. Лишь посмотрев вокруг себя, успокаиваешься: не все такие!»[64] (Следует упрекнуть Синявского за непоследовательность в употреблении слова «душа», фигурирующего иногда скорее в смысле «характер».)
Боязнь пафоса, стыдливая скрытость, скованность душе-изъявления, прячущегося за спасительной иронией, граничащей иногда с цинизмом, делают фантастический мир его произведений мрачным, трагичным, безрадостным. И когда Синявский опубликовал свои дневниковые записи – «Мысли врасплох», – многих, в России и на Западе[65], поразил контраст между Синявским-человеком, религиозным, ищущим, устремленным ввысь, и Синявским-писателем, безжалостно ироническим, безнадежно пессимистическим. В последней книге Синявского (о которой речь впереди) намечается выход из этого противоречия.
Среди ранних произведений Синявского особняком стоит повесть «Суд идет» с ее необычной для Синявского прямолинейной однозначностью идеи и не менее необычной откровенно политической направленностью сюжета. Мысль о том, что высокая цель не оправдывает низкие средства, что цель вообще абстракция, а единственная реальность, с которой мы имеем дело, это – средства, проводится в повести с настойчивой последовательностью, преломляется через призму всех сюжетных ситуаций, отдается как эхо в поступках всех персонажей: прокурора Глобова, беспощадно карающего невинных людей ради достижения светлого будущего – коммунизма («пусть лучше пострадают десятки и даже сотни невинных, чем спасется один враг»[66]); адвоката Карлинского, стремящегося овладеть красавицей-женой Глобова, чтобы забыться и спастись от страха смерти, воспользоваться ею как средством от бессонницы; сына Глобова, Сережи, решившего основать подпольное общество, борющееся за подлинный неискаженный марксизм и коммунизм, при котором, однако, забывающих о высоких принципах этого общества будут расстреливать; жены Глобова – Марины, превратившей свою красоту в самоцель и отказавшейся от деторождения и даже от любви. И все они терпят крах: Глебов теряет сына, оказавшегося на скамье подсудимых и ставшего врагом того самого общества, на защиту которого Глебов потратил всю свою жизнь; Карлинский в долгожданный момент свидания с Мариной оказывается недееспособным; на Сережу доносит его слишком ревностная в своей идейности подруга по подполью, Катя; и сама Катя, любящая Сережу, теряет его, предает его во имя химерических целей; а Марина, лишившаяся поклонников, дурнеет, теряет красоту.
Смысл повести не сводится к простому разоблачению сталинизма или, вернее, коммунистической диктатуры, ибо автора в конце повести отправляют в концлагерь уже в 56-м году, три года спустя после смерти Сталина, в год «исторического» XX съезда, осудившего «культ личности»; суд идет не только в том зале, где произносит свои обвинительные речи прокурор Глобов, это даже и не пресловутый «суд истории» над деяниями, ограниченными рамками времени, а некий высший суд Истины и Совести над всеми нами.
Уходя от антисоветского штампа, Синявский рисует нам прокурора Глобова симпатичным человеком, простым крестьянским парнем, вышедшим из самых низов и поднявшимся на вершину общественной лестницы после революции, но сохранившим чистоту крестьянских нравов, и напротив, антисоветски настроенный интеллигент Карлинский рисуется трусливым себялюбцем и циником. Искренне преданный революции Глобов без колебаний пошел до конца по тому пути, на который увлекала его логика революции и в конце которого его ждала личная катастрофа. Поистине образ этот вырастает в трагическую фигуру. От имени таких, как Глобов, Синявский сказал в другом месте: «Мы освобождались без сожаления от веры в загробный мир, от любви к ближнему, от свободы личности и других предрассудков, достаточно подмоченных к тому времени и еще более жалких в сравнении с открывшимся нам идеалом <…> не только нашу жизнь, кровь, тело отдавали мы новому богу. Мы принесли ему в жертву нашу белоснежную душу и забрызгали ее всеми нечистотами мира <…>. Чтобы навсегда исчезли тюрьмы, мы понастроили новые тюрьмы. Чтобы пали границы между государствами, мы окружили себя китайской стеной. Чтобы труд в будущем стал отдыхом и удовольствием, мы ввели каторжные работы. Чтобы не пролилось больше ни единой капли крови, мы убивали, убивали и убивали» («Что такое социалистический реализм»)[67].
Все персонажи повести очерчены лаконичными точными штрихами, поданы в необыкновенно выразительном графическом рисунке, за исключением одного лишь Сережи, прокурорского сына. Его наивные пререкания с отцом, его глуповатые рассуждения, его нелепое поведение наводят на мысль, будто образ этот взят напрокат из фальшивых повестей В. Аксенова или пьес В. Розова. В советской жизни такие критически настроенные молодые люди гораздо умнее, серьезнее, глубже, они не лезут на стенку в бесплодных и опасных попытках переубедить ортодоксов, а молча с усмешкой посматривают вокруг, замкнувшись в кругу себе подобных. Но более соответствующее жизни изображение молодого человека сделало бы, пожалуй, его главным героем повести и нарушило бы всю ее композицию. Синявскому гораздо легче и удобнее для своих целей было воспользоваться этим манекеном.
В повести «Суд идет» находит свое наиболее яркое воплощение метод «фантастического реализма» Синявского. Действительность вся чуть-чуть смещена, пропорции слегка искажены, но изображение от этого становится только выразительнее и правдивее. Сочная метафора невольно перерастает в развернутый образ, образ естественно переходит в гротеск, а гротеск столь же естественно сменяется натуральной действительностью, которая вдруг начинает восприниматься как гораздо более фантастическая, нежели гротеск. Реальность и гротеск, соревнуясь меж собой и сменяя друг друга, приводят нас к фантастическому эпилогу, в котором Автора судят и отправляют в концлагерь за написание этой самой повести. Но последовавший за тем в действительности суд над самим Синявским затмил своей фантастичностью гротескный эпилог, снова восстановив таким образом равновесие между гротеском и