Женщина - Анни Эрно
Она перестала понимать то, что читала. Сновала из комнаты в комнату и бесконечно что-то искала. Она опустошала свой шкаф, раскладывала платья и сувениры на кровати, потом возвращала всё на другие полки. А на следующий день начинала всё заново, словно не могла найти идеальное расположение. Как-то в январе, субботним вечером она запихнула половину своей одежды в пластиковые пакеты и зашила края нитками. Когда она не убиралась, то сидела на стуле в гостиной, скрестив руки, и смотрела перед собой. Ничто больше не приносило ей радости.
Она забывала имена людей. Церемонно называла меня «мадам». Не узнавала внуков. За столом спрашивала их, хорошо ли им здесь платят. Она думала, что живет на ферме и это другие работники, как и она. При этом она понимала, что с ней что-то не так, – ее стыд, когда она прятала под подушку испачканное мочой белье, и тихий голосок из постели однажды утром: «Оно само». Она цеплялась за мир изо всех сил. Неистово, неровными стежками шила и складывала стопками шарфы и носовые платки. Стала привязываться к предметам – например, всегда ходила со своей косметичкой и чуть не плакала, если не могла ее найти.
За тот период я дважды попадала в аварию по своей вине. У меня постоянно болел живот, было трудно глотать. Я срывалась по любому пустяку, всё время хотелось плакать. А иногда, наоборот, мы с мальчиками истерически хохотали, делая вид, что мамины провалы в памяти – это розыгрыш. Я рассказывала о ней людям, которые ее не знали. Они молча смотрели на меня. Мне казалось, что я тоже схожу с ума. Однажды я несколько часов бесцельно колесила по сельским дорогам до самой ночи. Я завела роман с мужчиной, который был мне неприятен.
Я не хотела, чтобы мама впадала в детство. Она «не имела права».
Она начала разговаривать с воображаемыми людьми. Когда это случилось впервые, я проверяла работы. Я заткнула уши и подумала: «Это конец». Потом написала на листке бумаги: «Мама разговаривает сама с собой». (Тогда я сделала это просто для себя, чтобы легче было вынести. Теперь я пишу те же самые слова, но уже чтобы донести, объяснить.)
Она больше не хотела вставать по утрам. Ела только молочные продукты и сладкое, от остального ее рвало. В конце февраля врач отправил ее в больницу в Понтуазе, где ее положили в гастроэнтерологическое отделение. Через несколько дней ей стало лучше. Она пыталась сбежать из палаты, и медсестрам приходилось привязывать ее к стулу. Впервые я помыла ее вставные зубы, почистила ногти, намазала лицо кремом.
Через две недели ее перевели в гериатрическое отделение. Это небольшое современное четырехэтажное здание за больницей, окруженное деревьями. Пациенты (в основном женщины) распределены следующим образом: на втором этаже – те, кто находятся там временно, на третьем и четвертом – те, кому разрешено оставаться до самой смерти. Четвертый этаж – для пациентов с инвалидностью и расстройством интеллекта. Палаты двухместные и одноместные, все светлые и чистые. Обои в цветочек, гравюры, настенные часы, кресла из искусственной кожи, небольшой санузел. Комнату для постоянного проживания иногда приходится ждать очень долго – например, если минувшей зимой было мало смертей. Маму поместили на второй этаж.
Она говорила взахлеб, пересказывала сцены, которые, как ей казалось, видела накануне – какое-то ограбление, тонущего ребенка. Утверждала, что только вернулась из магазина и там было полно народу. Ее снова мучили страхи и приступы злости: она возмущалась, что работает как лошадь, а ей не платят; что ее преследуют какие-то мужчины. Встречала меня в ярости: «Я просто нищенствую в последнее время, не хватает даже на кусок сыра». Носила в карманах ломтики хлеба, оставшиеся с обеда.
Но, несмотря ни на что, она не сдавалась. К религии она охладела, больше не просилась в церковь, не носила четки. Она хотела выздороветь («Врачи обязательно выяснят, что со мной») и уехать из больницы («С тобой мне было бы куда лучше»). Она ходила по коридорам до полного изнеможения. Требовала принести ей вина.
В апреле я однажды пришла в полшестого вечера, и она уже спала, лежа поверх покрывала в одной комбинации и подогнув колени, так что было видно ее половые органы. В палате стояла духота. Я заплакала. Это ведь была моя мама, та же самая, что и в моем детстве. Ее грудь пересекали тонкие синие жилки.
Прошло восемь недель – срок, на который ей изначально выделили палату. Мне удалось перевести ее в частный дом престарелых, но лишь на время: там не принимали «с провалами в памяти». В конце мая она вернулась в гериатрическое отделение больницы в Понтуазе: на третьем этаже освободилось место.
Я помню, как она выходит из машины и заходит в здание – прямая спина, очки, серый пестрый костюм, выходные туфли, чулки: это последний раз, когда, несмотря на рассеянный взгляд, она всё еще похожа на саму себя. В чемодане у нее несколько блузок, белье, какие-то сувениры, фотографии.
Она окончательно стала частью этого мира, где в любое время года было одинаково тепло, комфортно и приятно пахло. Времени здесь не существовало, лишь неизменная череда простых действий – есть, ложиться спать и так далее. В промежутках – ходить по коридорам, садиться за стол за час до обеда, без конца складывать и раскладывать салфетку в ожидании еды, тупо смотреть в экран, где американские сериалы сменяются глянцевой рекламой. Наверное, и праздники: по четвергам – кусок торта от дам из благотворительных фондов, бокал шампанского на Новый год, ландыши на Первое мая. И любовь: женщины держатся за руки, прикасаются к волосам, дерутся. И размеренная философия сиделок: «А ну-ка, мадам Д., съешьте конфетку: поможет время скоротать».
Прошло несколько недель, и она перестала следить за собой. Вся обмякла, ходила ссутулившись, с опущенной головой. Она потеряла очки, ее глаза стали мутными, а лицо голым и слегка одутловатым из-за транквилизаторов. В ее облике появилось что-то дикое.
Одну за другой она растеряла все свои личные вещи – любимый кардиган, вторую пару очков, косметичку.
Ей было всё равно, она уже не пыталась ничего отыскать.