Прожитое и пережитое. Родинка - Лу Андреас-Саломе
Она умолкла и долго лежала тихо. Я тоже молчала.
За окном шумел ветер. Через почти равномерные промежутки времени ветки дерева случали в открытое окно и шевелили его створки.
— В столовой горел свет, — снова зашептала Ксения. — Я видела сквозь дверную щель, когда проходила мимо. Похоже, только в молельне. Это бабушка. Неужели она все еще молится за Димитрия?.. Как ты думаешь? — ведь она уже прекратила это делать. И начала опять?
— Не знаю.
— За кого же еще ей молиться? Только он у нас домашний грешник. Другого, слава Богу, нет. Ей бы надо как-нибудь… хотя бы разок… попросить Бога извести полевых мышей. Слишком много развелось их в этом году.
Она заснула и больше не шевелилась.
Но едва первый предрассветный полумрак сиял черную завесу с окон, как Ксения тут же, будто по звонку будильника, проснулась. Она хотела тихонько выйти, но я зажгла свет.
Хедвиг крепко спала, теперь уже не притворяясь; она слегка откинула голову назад, на подушку, и лежала лицом вверх. Лоб под белокурыми, гладко причесанными на ночь волосами прорезала небольшая, но глубокая складка. Она придавала лицу Хедвиг почти строгое выражение.
Уже направляясь к выходу со свечой в руке, Ксения остановилась перед ней, пораженная. Казалось, там лежала не проворная и хрупкая Вига, а нечто железное, тяжелое, как судьба.
Ксения наклонилась, чтобы прочитать, что написано на этом лице, видимое только ночью: такие крупные и такие мудрые письмена.
Прежде чем уйти, она бросила в мою сторону один-единственный взгляд — мрачный, подавленный.
И снова в ночной тишине под ее босыми ногами заскрипели деревянные ступени.
А я лежала и мечтала о том, чтобы она вернулась. Странно: когда она была рядом, сердце мое переполняла не тревога, а она сама — Ксения. Утешение исходило не из ее слов, а из глубины ее нутра, из ее молодого тела, в котором зрела новая жизнь. Что-то могучее, необоримое, чреватое будущим.
И мне поневоле вспомнился голос, впервые услышанный мной голос Ксении в утро моего приезда, когда за закрытыми дверями залы я вместе с Хедвиг прислушивалась к пению» молельне. Женский голос, казалось, нес на своих могучих широких крыльях другие голоса. Он взмывал над домом наподобие высокого светлого ангела, целиком накрывая его распростертыми крылами. Вокруг тихо порхали маленькие ангелочки, а внизу, под осененной ангельскими крылами крышей, пели люди.
Крохотная черная точка вдали, но я уже знаю, кто это, точка стремительно растет и растет, и вот Виталий подъезжает по деревенской дороге вплотную ко мне и спрыгивает с велосипеда.
Не успел он раскрыть рта, как я уже о чем-то завела речь; только бы он не заметил, что я со стесненным сердцем стою на дороге и жду только одного — когда он приедет и приедет ли вообще.
Я ходила к мужикам; они рассказали мне о церквушке, в уездном городе, построенной на том самом месте, где сто десять лет назад на лике Божьей матери выступили слезы. Они говорили об этом так, словно все это случилось сегодня, только что; божественное не знает прошлого. Если же они рассказывают о соседе, у которого отелилась корова или дочка выходит замуж, то говорят словами древней летописи, именно так повествуют они о повседневных событиях: словами, вмещающими в себя и самый высокий смысл; об удивительных же вещах рассказывают как о скромных делах своего Бога.
Я пыталась заставить себя умолкнуть и говорила уже не только для того, чтобы хоть что-нибудь сказать; в волнении, вызванном предстоящим прощанием, я завела речь о мужиках.
— Я ведь их почти не знаю, не знаю, что они из себя представляют, — добавила я, — но кем бы они ни были, мне будет их не хватать.
— Будет не хватать, — подхватил Виталий мои последние слова. — Ну да, ты ведь уезжаешь от нас… Тут уж ничего не поделаешь, хотя… тебя, должно быть, тянет домой. Вот только вынесет ли это Хедвиг?
Я заметила, что надежды Хедвиг связаны не со мной, а с ребенком. На это и надо опираться.
Он с сомнением покачал головой.
— Видишь ли, Маргоша, именно здесь таится ошибка! Она хотела заменить утраченное счастье — самозабвенно, как всегда, но снова — личным счастьем, чем-то, что может оказаться столь же неустойчивым, как и ее собственное счастье.
Слишком женский подход к делу. Громкая научилась подходить к этому иначе… тут моя ошибка: мне надо было повлиять на Хедвиг, но она оказалась совершенно невосприимчивой к этой стороне дела.
Впервые Виталий без обиняков отозвался о Громкой как о своей единомышленнице.
Скажет ли он больше? Не только о «личном»? Означает ли это начало разговора? Настало ли для этого время?
Между нами повисло молчание, которое мы оба боялись нарушить. И когда совсем рядом с нами вдруг раздалось громкое протяжное ржание, это было как избавление.
Мимо нас протрусила гнедая лошадка, без всадника и сбруи; когда издалека донеслось едва слышное ответное ржание, она припустила галопом. Отовсюду стали выбегать кони, отпущенные после трудового дня на волю. У последнего двора стояла крестьянка около своего единственного конька и ласкала его перед тем, как отпустить на волю в ночную степь, где его уже ждал большой табун. Наконец еще один припозднившийся конек уныло последовал за собратьями; он прихрамывал, к его ногам было привязано полено — в наказание за то, что своевольничал и забирался в хлеба. Лошади, как и люди, тоже должны придерживаться заведенного порядка.
Выбежавший встречать Виталия Полкан стоял рядом с нами и смотрел на лошадей; опустив хвост, он, казалось, размышлял, не последовать ли и ему забытому древнему инстинкту, неудержимо зовущему прочь от хозяина — в ночь, на волю. Инстинкту, который, однажды проснувшись, превращает верного пса в дикого волка.
Но было ли тут лишь то, что я воспринимала органами чувств — страстно, с почти болезненной отчетливостью? Что навсегда, до самой смерти врезалось мне в память и запечатлелось в ней со всеми побочными значениями и возвратными связями? Это было только одно из бесчисленных ощущений, которые вдруг обрушились на меня, подступили ко мне так близко, будто весь мир для того и существовал, чтобы окружить меня со всех сторон голосами и образами и скрыть, перекрыть, отринуть с их помощью