Прожитое и пережитое. Родинка - Лу Андреас-Саломе
Виталий перешел на другую сторону дороги; по травяному покрову ему было легче катить велосипед, чем по засохшей глинистой колее. Но когда он заговорил, я замерла от неожиданности. Через дорогу он спросил меня:
— Муся! А знаешь ли ты, что тогда, в годы нашей юности, зимой, которую мы провели вместе, и в Киеве, — знаешь ли ты, что я любил тебя больше всего на свете и хотел просить тебя стать моей женой?
До крайности пораженная, я стояла и смотрела на него.
— Нет, Виталий, нет! Я тебе нравилась, конечно, видит Бог, мы тогда нравились друг другу. Но чтобы дошло до этого — я и не подозревала.
Он прервал меня жестом.
— Не преуменьшай. К чему? Это была юношеская любовь — такая, какой она и бывает.
— Я скажу тебе, чего ей недоставало, — ответила я, и прошлое отчетливо встало передо мной. — Тебя влекло к великим делам, а я была всего лишь девочкой-подростком и едва ли догадывалась об этом. Вспомни, каким молчаливым ты был со мной — и умалчивал не только о своей любви.
Виталий, склонившись над велосипедом, медленно толкал его вперед. Недалеко от нас тройка ночных сторожей еще раз возвестила тонкими голосами о конце рабочего дня.
— Маленькая немочка! А все же я любил тебя! — сказал Виталий, и мне показалось, что он улыбнулся. — А что не говорил, так нельзя было, как и о том, другом. И не потому, что ты была всего лишь подростком.
Он снова остановился и решительно заявил:
— Вот об этом я и хочу сказать. Конечно, мы оба ко многому относились еще по-детски, незрело, но в одном я действовал вполне зрело и мыслил как надо! Я понял: кто стремится к тому, к чему стремлюсь я, тот не имеет права поступаться собой; он должен сберечь себя, чтобы потом, при необходимости пожертвовать собой. Я понял: жажда личного счастья, когда хватаешься за него, не спрашивая, какому делу оно способно помешать, ведет к преступлению против этого самою счастья, не может не вести, ибо встает на пути служения чему-то другому, неизбежному и безусловному… — Он говорил очень спокойно, собранно. — И вот еще что я должен тебе сказать: если что-то и волновало меня, то не только память о тебе одной, но и память о твоем отце… об отцовском доме… о твоей родине… Мне казалось, я не имею права быть неблагодарным к тому, кто своим примером научил меня терпению, выдержке, умению обходиться малым — даже когда дело продвигается крайне медленно, тяжело. Но в нашей российской ситуации все оборачивается своей противоположностью, становится бессмысленным, тягостным, даже малодушным! Соприкоснувшись с действительностью, здесь разлагается все, что элементарно не уничтожает ее прежде, чем она начнет оказывать свое пагубное воздействие. Как можно здесь идти к людям, уговаривать других подвергать себя опасности, когда опасность подстерегает повсюду? Как можно ободрять других, самому не подвергаясь опасности…
Это я слышала хорошо… Но разве только об этом шла речь? Мы ведь шли еще долго…
Деревня осталась у нас за спиной, господский парк тоже; на луга опускались сумерки; в теплом вечернем воздухе клубились рои крохотных мошек; их были мириады, едва заметных, почти неощутимых, в их прикосновении к рукам и лбу было что-то призрачное. Теперь мне кажется, что в памяти моей осталось только это — и ничего больше; осталось, как нечто одурманивающее, оглушающее… Ибо тогда же упала завеса — и я услышала слова:
— Мое присутствие здесь представляет большую опасность для всего дома… Даже если бы сейчас и не были обнаружены тайные типографии… Петля все равно затягивается… Я давно знаю: когда-нибудь это должно случиться… Такое никогда не тянется слишком долго…
А потом?.. Потом я схватила его за руки и, кажется, с трудом выдавила из себя всего два слова:
— Никакого выхода?
Во всяком случае, Виталий коротко ответил:
— Никакого. Любой был бы предательством.
Должно быть, я повторила это слово: «Предательство?» Должно быть, я проглотила последние два слога и произнесла вслух то, что разрывало мне сердце и рвалось наружу; я уже не владела собой. Нет! С моих губ это слово не сорвалось, и все же у меня было такое чувство, будто я молча бросила в лицо Виталию: «Предай!»
В него будто бес вселился, поднявшись откуда-то из бездны ада, будто Бог и бес переплелись в нем, стараясь уничтожить друг друга, слились воедино, в неразделимое целое!..
Разве каждый человек в противоборстве с другим человеком не становится то на сторону дьявола, то на сторону Бога? Разве в конце концов не открывается в нем божественно-сатанинская сила?
Ах, как плохо еще знают себя люди! Разве мы не тени мифов, разве не призрачны наши решения об окончательном спасении или окончательной гибели мира?
Почудилось ли мне это в одуряющей гуще теплой, блеклой, бестелесной мошкары вокруг меня и надо мной или же это Виталий оттолкнул меня от себя — в беспамятстве, с силой сдавив и отведя вниз мои руки, вынужденные покориться? Я ничего больше не помню.
Когда я снова обрела способность думать, то обнаружила, что я стою на коленях в поле.
Когда я теперь вспоминаю о случившемся, мне кажется, что я давно знала обо всем лучше, чем решалась себе признаться. Разве могла я сомневаться в этом — совсем недавно, полдничая с обоими в «гнезде»?
Мы сидели под навесом, Ксения собственноручно вносила блюда. Входя и выходя, она что-то пела про себя; теперь она напевает чаще, но говорит меньше, чем обычно; для того, что сейчас в ней происходит, это более естественный язык.
Немногословность Виталия она оставляла без внимания. Ксения — человек весьма проницательный, она не любит теряться в догадках и ломать себе голову над тайнами человеческого характера. Разумеется, ей никогда и в голову не приходило загонять Виталия вопросами в угол. Должно быть, это умение оставлять его в покое и понравилось ему в ней в первую очередь.
В разгар трапезы она вдруг с изменившимся лицом поднялась со стула, и Виталий испуганно вздрогнул. Не от тревога за нее,