Всеволод Иванов. Жизнь неслучайного писателя - Владимир Н. Яранцев
«Неотмирность», сновидность восприятия происходящего ярко показал роман «Проспект Ильича». Главным инструментом там были книги, как и для самого Иванова. И какие! «Получил по почте шесть бандеролей: Шекспир, Кант и 1001 ночь» (12 июня 1942 г.); «Получил книги М. Рида, Канта и Платона», – еще раз, уже 14 июня 1942 г., записывает он. Кроме того, читает философию права Л. Петражицкого, философскую книгу В. Розанова «О понимании», «Антихриста» Э. Ренана, «Бесов» Достоевского. Книги идеалистические, к которым у Иванова стойкий интерес; книги, помогающие понять, что и новое его произведение – «Проспект Ильича» – не будет принято и понято, и отнестись к этому спокойно, по-философски. Несмотря на радушие, с каким встретили чтение романа в ташкентском Союзе писателей, Иванов не обольщается: «Я все же ощущаю на себе дыхание смерти»; и «можно подвести баланс жизни». Финал этой записи от 16 июля 1942 г. поистине трагичен: «Конечно, создавая ее (жизнь. – В. Я.), я думал, что она будет красивее – но за то, что получил – спасибо! В конце концов, для жизни одного человека я сделал достаточно. Будь бы у меня тот ум, который я сейчас имею, лет двадцать тому назад, я был бы Бальзаком, а теперь я разве что Бурже». Это уже почти эпитафия самому себе, несостоявшемуся Бальзаку – вспомним культ романа «Утраченные иллюзии» в «Проспекте Ильича», обращая внимание на название бальзаковского романа и его смысл, где есть и ключевое слово «иллюзии», и мотив «утраченности».
Этот мотив ухода прозвучит еще не раз. 18 сентября 1942 г. Иванов записывает: «От литературы мне ожидать нечего, от политики – конечно, для меня только – тоже, от жизни вообще – только смерть. А там, в горах, я разговариваю с вечностью». И вновь о своем жизненном финале: «…мне не захотелось ехать в Москву. Зачем? Окончить жизнь, бродя по горам и написать книгу об охоте куда лучше, чем сгнить на заседаниях Союза писателей» (24 сентября 1942 г.). Через полмесяца вновь о том же: «Я и отвык от нее (Москвы. – В. Я.), и увидел много, и, возможно, в литературной “карьере” своей изверился – испытал так много, что только бы жить в горной долине у ручья, ходить среди скал с ружьем, а вечером читать немножко философии, немножко Чехова и Флобера» (10 октября 1942 г.).
«Изверился в литературной карьере»… На «Пархоменко» он и смотреть не мог, а снятый по его сценарию одноименный фильм радовал только денежным гонораром. Во втором произведении, «Проспекте Ильича», он явно переборщил с темой искусства, и роман получился чуть ли не фантастическим, при всем своем патриотическом энтузиазме и способности Иванова быть примерным соцреалистом. Вот и вышло, что первый роман не «прозвучал» и его забыли бы, если бы не фильм, а вторым романом, явившимся плодом его снов об искусстве, никто так не проникся, как он. Хотя за «Проспект Ильича» Иванов еще поборолся, приехав в Москву, переделывая его, освобождая от налета «слащавости», по собственному определению. Но все было тщетно. Роман ушел в шкаф для непонятых и отвергнутых произведений писателя, присоединившись к «Кремлю» и «У», словно в обитель снов и фантазий Всеволода Иванова. И список обитателей этого хранилища был еще далеко не полным. Об этом говорит изданная в 2010 г. объемистая книга «Неизвестный Всеволод Иванов», где издано лучшее из «шкафа» рукописей писателя, но и опять же не все. Это пьесы «Канцлер», «Запевало», «Левша», рассказ «Генералиссимус», роман «Сокровища Александра Македонского», вернее, несколько его вариантов. «Неизвестный Всеволод Иванов» – это самая безрадостная книга, которой Иванов мог бы только грустно улыбнуться. Ибо это эпитафия его творчеству или, если смотреть изнутри его творчества, самые индивидуальные видения его творческой фантазии, потому что остались наедине с ним, написаны и прочитаны только им самим. Даже после того, как их опубликовали, они остаются принадлежащими тому времени, когда создавались, 1940–1950-м гг. То есть когда итог своего творчества Иванов уже подвел в своем дневнике в начале 1940-х. Произведения же, которые публиковались, он поместил в рубрику «фантастических», включая роман «Эдесская святыня» (опубликован позже), чтобы затушевать свой переход в сферу сновидений.
Разумеется, это касается только художественного творчества. Иванов был слишком земного, реалистического закала, чтобы унывать и скорбеть о финале своей литературной карьеры. Он писал публицистику, мемуары, брался, подобно своему старому товарищу Шкловскому, за теорию литературы. Были события биографические и литературные, было еще десятка два лет жизни. Но ни «Тайного тайных», ни «Бронепоезда» или «Похождений факира» – новых, ярких, всеми читаемых – не будет. Тогда тем знаменитым его вещам предшествовали его сибирские скитания, и первые пробы пера, и задор зачинателей сибирской литературы – новой, создаваемой неповторимым сплавом сибирских «классиков» начала ХХ в. и дерзкими «футуристами» эпохи революции и Гражданской войны. И тогда известность Иванову если и снилась, то вещими, сбывающимися снами. И вот круг замкнулся. Правда, теперь он не вклеивает вырезки своих текстов из газет и журналов и не идет в типографию самолично издавать книги – самодельные «Зеленое пламя» или «Рогульки». Однажды, правда, еще в памятном 1939 г., он издал свою пьесу «Голуби» на стеклографе, со страницами, сохранившими шрифт рукописи – печатной машинки. Но скоро понял тщетность своего странного поступка: пьеса, хоть и немного переделанная, все равно осталась никому не нужной. Потому и складывает теперь Иванов новонаписанные или переписанные наново старые произведения в шкаф, делая вид, что все нормально, что все идет своим ходом. И в тех, ненапечатанных при жизни, было больше заветного, кровного, своего, того, что можно назвать двумирным, где прошлое, «историческое», присутствует в настоящем, современном, на правах совершенного. Впрочем, и те рассказы и повести, которые были напечатаны при жизни, в 1943–1945 гг., оказались будто бы и ненапечатанными, настолько мало поняла их критика.
Что уж говорить об «обыкновенном» читателе. Так, о повести «На