Всеволод Иванов. Жизнь неслучайного писателя - Владимир Н. Яранцев
То же самое мы могли бы сказать и о Иванове, который действительно свою следующую историю перенес на тысячу лет назад, в Багдад времен Византийской империи и русича князя Игоря. Но главное, что и здесь на первом плане поэзия, лирика, родина, война, точнее, военный фон жизни людей, всегда готовых к битвам и смертям. Зачем же все-таки столь далеко, во времена незапамятные, почти легендарные, и не на «свою» Русь, а в совершенно экзотический для советского читателя Багдад он перенес действие романа «Эдесская святыня»? Наверное, как раз потому, что истории здесь явно меньше, чем мифа и легенды, которой восточный багдадский колорит придает еще большую сказочность. Не зря в дневниковых записях начала 1940-х гг. у Иванова мелькнуло, что он читал «Книгу тысячи и одной ночи». С другой же стороны, известен целый список сугубо исторических трудов о Византии, исламе и византийско-арабских отношениях. Иванов, не выходя из исторического сюжета передачи нерукотворного образа Иисуса Христа – «пророка Иссы», из арабской Эдессы в византийский Константинополь, – написал, пожалуй, только о любви в условиях военных законов, совсем не касаясь больших исторических и религиозных фигур. Пророка Магомета, крупных деятелей Арабского халифата, императора и его наместников в романе не найдешь. Тем более Москвы 1930-х гг. или фронтов Великой Отечественной.
Вместо них только образ оружейника Махмуда, комически безобразного на вид («растопыренные уши», «короткий, как кулак, нос», «узкие глаза»), но талантливого поэта. Хотя и верноподданного, расточающего громкие хвалы ничем не выдающемуся безымянному халифу. Его полюбила русская Даждья из семьи языческих «аристократов», ставшая рабыней. Она – своеобразный вариант Полины Вольской из «Проспекта Ильича» – милая и храбрая одновременно. Не прибавит стройности роману и разношерстная группа посланников халифа в столицу Византии: мастер изготовления ножей с задатками поэта и отталкивающей внешностью Махмуд, веселый пьяница-философ и «базарный судья» кади Ахмет, строгий законник-буквоед Джелладин. Прямо крыловские лебедь, рак и щука. Поэтому так трудно читать этот роман без главного героя, внятной идеи и сюжета. Если, конечно, не предположить, что всеми этими главными устоями произведения ведают и правят любовь, лирика вообще, примиряющая все противоречия и настроения в произведении. Махмуд любит Даждью, Даждья любит Махмуда, кади Ахмет любит всех, как Христос с полотна эдесской святыни любит все человечество, и хочет примирить для начала Багдад и Византию.
Правда, в финале романа убитые по приказу халифа Махмуд и Даждья превращаются в призраков, вселяющих ужас в бегущих врагов. И как врагам было не испугаться, если над ними «встала» «мертвая голова поэта», «и голову эту держал в руках призрак синеглазой, светловолосой Даждьи». Хочешь не хочешь, но опять на ум приходит роман Булгакова «Мастер и Маргарита», когда разгневанная Маргарита стала ведьмой, спознавшись с Воландом и K°, т. е. с нечистой силой, чтобы спасти Мастера и его роман. Возможно, что и Иванов шел по этому же пути, либо зная, либо нет о существовании этого произведения Булгакова. Или умел ведать о тех произведениях своих коллег, которые еще не написаны или еще пишутся. Не зря Иванов и в войну продолжал читать оккультистов, например пять томов В. И. Крыжановской-Рочестер (пенталогия «Маги», 1901–1916). Но дневники Иванова, которые он вел уже в Москве, это сплошной поток событий, мыслей, чувств самых разнородных, больших и малых, зачем-то записываемых им. И о том, как вместе с Б. Ливановым искали водку, пока жена не вынесла им «четверть литра», и о нищей актрисе, питавшейся раздавленными крысами, и о своих новых калошах «на красной подошве, с суконными стельками». И о том, что сам писал (в основном статьи о героях войны и сражениях по заказу «Известий», «Гудка» и других газет) публицистику ради зарабатывания денег (суммы тоже записаны) в голодной Москве.
То же, что писалось для литературы (художественные произведения), еще только задумывалось, вынашивалось. И того не ведал Иванов, что эти вот дневники были самым настоящим произведением той жизни, которую он вел практически в одиночку, несмотря на множество окружавших его людей (жил в 1942–1943 гг. в гостинице), и которую он хотел осмыслить в рамках, так сказать, дневникового реализма. К этому-то реализму жизни своей и внешней он и хотел пробиться с помощью дневника, ибо в своих произведениях тех двух «гостиничных» лет настоящее отступало, уходило в тень