Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Перед ежовщиной искусство в России окончательно подпало под иго «социалистического реализма» – его вынудили потрафлять вкусу Сталина. После сообщений о приведенных в исполнение смертных приговорах в газете обычно появлялись трогательные фотографии: Сталин с девочкой на руках, деточки преподносят Сталину цветы. В искусстве и литературе барабанная дробь соседствовала с треньканьем балалайки, возбуждение людоедских инстинктов уживалось с сентиментальным сюсюканьем. Это две ипостаси «социалистическо-реалистической» сути. В кино – батальная трескотня («Мы из Кронштадта» Вс. Вишневского и Дзигана) или пошло-развлекательный «Цирк» Александрова.
Если завтра война, если завтра в поход… —
орал хор Радиокомитета.
Эх, тачанка-ростовчанка,Наша гордость и краса —
ржали стоялые жеребцы из Александровского краснознаменного конного завода. Лирико-патриотическая «Широка страна моя родная…» Лебедева-Кумача стала почти официальным гимном. «Mein lieber Augustin» вытеснял «Марсельезу». По радио все это прослаивалось фатовато-пошловатыми голосами дикторов и приторно-сладкими голосами дикторш. И те и другие были слабы по части русской орфоэпии. В начале войны любимец Сталина диктор Левитан прочел по радио заглавие передовой «Правды»: «Против благодушия и самоуспокоённости». Из всех дикторов меня особенно сильно бил по нервам Левитан. Я не выносил его жирного, самовлюбленного голоса. Мне казалось кощунством, что он – однофамилец великого художника.
В Камерном театре апофеоз гепеушный – пьеса «Очная ставка» писателя-гепеушника Шейнина на тему: «Лови, держи шпионов и диверсантов!»
Спектаклем, совмещавшим обе тенденции, осчастливил зрителей опять-таки Художественный театр. То была «Земля» Вирты, поставленная Леонидовым и Горчаковым. В «Земле» обе тенденции были густо подчеркнуты режиссурой и художником Рынд иным. Мужицкая темнота, брожение мужицких умов и разгул антоновщины символизировала туча, раскинувшаяся над селом, – предвестница воробьиной ночи. А последняя картина – сгусток оперной пошлости: антоновцы разгромлены, в головах у мужичков посветлело, и вот перед зрителем солнечное утро, море хлебов под безоблачной синевой небес, а совпейзане с песней идут на полевые работы. И это злосмрадное драмоделие поставил, – да еще так поставил, – создатель Дмитрия Карамазова! «Что делалось с людьми? Что делалось с людьми, я вас спрашиваю?» Разложение не эмигрировавшей и не сидевшей за решеткой и колючей проволокой интеллигенции началось давно, – ужас ежовщины стократ ускорил его.
3
Вы вновь слагаетесь, разбитые скрижалиПолузабывшихся, но не пропавших дней.
СлучевскийНе знали мы, что скороВ тоске предельной поглядим назад.
АхматоваКакой-то звериный инстинкт подсказывал мне, что оседлость опасна, что надо вести кочевой образ жизни и время от времени менять место постоянной прописки.
Весной 38-го года кто-то заговорил при мне о Тарусе. Об этом уездном городе Калужской губернии я слыхал еще в детстве. Заговоривший о ней расписывал ее красоты, И у меня мелькнула мысль: не провести ли там по крайней мере лето? Понравится – перезимую. Я поделился своими планами с Маргаритой Николаевной и Татьяной Львовной.
– Там живет на покое в своем собственном доме моя сводная сестра, бывшая актриса Малого театра, вдова театрального критика Николая Ефимовича Эфроса, которого ты так любишь, Надежда Александровна Смирнова, – сказала Татьяна Львовна. – Я пошлю ей с тобой письмецо, и она тебе поможет устроиться… А знаешь что: мы в этом году ничего подходящего в смысле дачного жития себе не нашли, а про Тарусу я от многих слышала, что это чудесный городок. Попроси Надю, чтобы она и нам подыскала – только большую дачу: для Маргариты и для нас с Николаем Борисовичем. Вероятно, и Коля проведет с нами отпуск. И вот еще что: надо, чтобы была комната для Nirvana stervusendis. И лучше поближе к Наде, а не chez le diable аих petits koulikis[51].
Татьяна Львовна, нимало не медля, отстукала на машинке два письма и одно вручила мне:
– Вот тебе, душе своей погубитель, рекомендательное письмо Наде. Я его нарочно не запечатываю. Так раньше полагалось – чтобы рекомендуемый знал, что письмо действительно рекомендательное, а не ругательное. А вот это письмо я пошлю Наде по почте. На, прочти… Так тоже полагалось. А то, бывало, в руки дадут письмо с просьбой обласкать, а по почте – предостережение: я, мол, вынуждена была дать этой скотине рекомендательное письмо, только чтобы отделаться, но это такой подлец, такой мерзавец – ты его на порог не пускай… Вот деньги – это задаток за нашу дачу. Ну, поезжай с Богом. Ни пуха, ни пера!
У меня отлегло от сердца. Итак, еду я не совсем на авось; лето, может быть, проведу с дорогими людьми; я познакомлюсь с известной мне по рассказам матери талантливой артисткой (вот только жаль, что не Художественного театра!), да еще с вдовой Эфроса.
…Я поднимаюсь от Оки в гору и всхожу на террасу большого нескладного кривобокого дома, спрашиваю облепивших террасу людей, можно ли видеть Надежду Александровну. За ней пошли. Ко мне вышла полная, среднего роста, дама с крупными чертами лица. Ее седые волосы были расчесаны на прямой пробор, а сзади собраны в пучок. Глаза смотрели на меня сквозь пенсне с пытливой строгостью, но я почему-то не испугался. Я всеми порами своего тела почувствовал, что эта дама, которая так величественно себя держит и так строго на меня смотрит, – хороший, очень хороший человек.
Она предложила мне сесть, прочитала письмо Татьяны Львовны, распорядилась, не слушая моих отнекиваний, чтобы мне дали чего-нибудь перекусить, и у нас с ней мгновенно завязался разговор, до того непринужденный, словно она знала меня с малолетства.
Надежда Александровна познакомила меня со своим другом, дочерью известного в Москве общественного деятеля, основателя Высших женских курсов («Курсов Герье»), профессора Владимира Ивановича Герье, Софьей Владимировной, – с ней вдвоем она постоянно жила в Тарусе. После обеда Софья Владимировна пошла со мной искать дачу для меня и для Татьяны Львовны с Маргаритой Николаевной. Повезло нам всем. Маргарите Николаевне и Полыновым Софья Владимировна сняла большую дачу с террасой на берегу пруда. На дачу надо было проходить через фруктовый сад и цветник. У меня запросы были куда скромнее. Софья Владимировна, потерпев неудачу в одном месте, повела меня к некоей бабушке Наталье. Бабушка Наталья, крестьянка Тарусского уезда, на старости лет переехала с мужем в Тарусу. Муж ее скончался, и она осталась доживать свой век бобылихой в двухкомнатном, с кухонкой, домике. Домик был маленький, – три окошка на тихую, заросшую травой улицу Шмидта, два на двор, – но уютный, чистенький: чистоту поддерживала сама бабушка. Садик при доме тоже был небольшой, но тенистый; в урожайный год яблок девать было некуда. Бабушка жила на небольшую пенсию за мужа и на то, что получала с дачников. Мне ее хижинка сразу приглянулась, а главное – понравилась хозяйка, понравилось крестьянское благородство ее обличья, понравились бесхитростные, ясные, голубые ее глаза, понравилось, как она себя держит, – с приветливым достоинством, без угодливости. Я вручил ей задаток и с облегченным сердцем вернулся к Надежде Александровне. Обе снятые дачи находились неподалеку от ее дома, на окраине Тарусы, в том же районе, именовавшемся и в речевом обиходе, и на языке официальном «Порт-Артурским». Таким образом, одному требованию Татьяны Львовны выбор Софьи Владимировны удовлетворял. Вот только обе дачи находились aux petits koulikis, зато эти petite koulikis – живописнейшее место в Тарусе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});