Александр Блок. Творчество и трагическая линия жизни выдающегося поэта Серебряного века - Константин Васильевич Мочульский
Соображения попутные (не из письма). Вяч. Иванову свойственно миражами сверхискусства мешать искусству. „Символическая школа“ – мутная вода. Связи quasi-реальные ведут к еще большему распылению. Когда мы („Новый Путь“, „Весы“) боролись с умирающим плоско-либеральным псевдореализмом, это дело было реальным, мы были под знаком Возрождения. Если мы станем бороться с неопределившимся и может быть своим (!) Гумилевым, мы попадем под знак вырождения. Для того, чтобы принимать участие в „жизнетворчестве“, надо воплотиться, показать свое печальное чело-
веческое лицо, а не псевдолицо несуществующей школы. Мы – русские». В 1910 году глава московских символистов Брюсов торжественно отрекся от символической школы. В 1912 году Блок называет ее «несуществующей» и говорит о вырождении. Главный теоретик символизма Белый со времени прекращения «Весов» уходит с поля битвы и погружается в теософию. Из блестящей плеяды символистов во всеоружии остается один Вяч. Иванов, но учение его – не литературная теория, а религиозная проповедь. Символическая школа распадается.
Стихи 1910–1912 гг.
За это трехлетие был почти закончен цикл «Страшный мир»; в 1912 году написано «демоническое» стихотворение «К Музе», вводящее в круги «песенного ада».
Есть в напевах твоих сокровенных
Роковая о гибели весть.
Есть проклятье заветов священных,
Поругание счастия есть.
Мы вспоминаем фразу из статьи «О современном состоянии русского символизма»: «Искусство есть блистательный ад».
Муза Блока – двусмысленный, женственный лик Люцифера; она соблазняла своей красотой ангелов; он видит над ней «неяркий пурпурно-серый» нимб; для него она – «мученье и ад». Поэт любит ненавидя, – «всё проклятье ее красоты».
И коварнее северной ночи,
И хмельней золотого аи,
И любови цыганской короче
Были страшные ласки твои.
Художник, соперничая с Творцом, создает свой волшебный мир, «луг с цветами и твердь со звездами»; он понимает свою обреченность и в ней черпает вдохновение. Эту «роковую отраду» знал и Пушкин:
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья…
Из «бреда цыганских песен» возникает стихотворение «В ресторане». Видение незнакомки в «переполненном зале» – это музыка, внезапно расцветшая образами: «Где-то пели смычки о любви»… «И сейчас же в ответ что-то грянули струны, исступленно запели смычки»… «А монисто бренчало, цыганка плясала, и визжала заря о любви». Из вихря исступленных звуков выступает она, как сон о любви («Он был или не был, этот вечер»). Видение притворяется реальностью: какая-то дама сидит с кавалером за столиком, получает от поэта «черную розу» в бокале аи и надменно шепчет: «И этот влюблен». Но притворство разоблачается музыкой: запели смычки – и она бросается к нему «движеньем испуганной птицы», обнимает музыкой-любовью:
Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала
И, бросая, кричала: «Лови!»
Ницше и Вяч. Иванов учили о рождении аполлинических снов из пучины дионисийского волнения. Блок переживал это волнение реально.
Встречи в ресторанах, поездки на Острова, случайные свидания, любовные поединки – вся эта ночная, распутная и хмельная жизнь нужна поэту только для того, чтобы в душе «запели скрипки». Сколько стихотворений посвящено страсти, сладострастию и как мало в этих стихах настоящей физической чувственности. Блок так же духовен, как и «сладострастники» Достоевского. Он погружается в разврат и продолжает оставаться бесплотным; ищет в нем не утоления похоти, а потрясения духа: страсть, «горькая как полынь», налетает ветром на струны – и они начинают звучать. Эта музыка – его лирическая жизнь, его вдохновение, его дыхание. Когда он не слышит таинственной внутренней песни – он мертв. Но какой страшной ценой покупается песенный дар! Какое унижение – случайные объятия, постылые обряды, притворные восторги! Никто после Достоевского не написал таких страшных слов о метафизической пошлости сладострастия, как «развратный» Блок. В стихотворении «Унижение» – встреча с женщиной в доме свиданий. В первой строфе замечание в скобках дает тон:
(К эшафоту на казнь осужденных
Поведут на закате таком).
Далее – обстановка: «красный штоф полинялых диванов», «пропыленные кисти портьер», «голые рисунки журнала», «грязная кнопка звонка». Действующие лица: «купчик, шулер, студент, офицер». И вдруг вырывается стон:
Разве дом этот – дом в самом деле?
Разве так суждено меж людьми?
Вот – она: «бела, словно плат», «губы с запекшейся кровью». И снова крик ужаса:
(Разве это мы звали любовью?)
Кровать на фоне огромного, желтого заката… Ее объятия душат, как кольца сытой змеи.
Словно змей, тяжкий, сытый и пыльный,
Шлейф твой с кресел ползет на ковер…
Пытка унижением и отвращением кончается приглашением на позорную казнь:
Так вонзай же, мой ангел вчерашний,
В сердце – острый французский каблук!..
Сердце, пронзенное французским каблуком, – потрясающее выражение низменности, цинизма и кощунства «страсти». Как у Достоевского – пошлость граничит здесь с фантастикой.
Соблазн страсти в ее таинственной неотделимости от смерти. Вот снова поездка с «ней» на Острова; опять «под талым снегом хрустит песок», она прижимается к нему – ее вуаль, развеваясь по ветру, бьет его по лицу. И снова запевает кровь, и ветер и небо звенят музыкальной бурей:
…И мне казалось – сквозь храп коня —
Венгерский танец, в небесной черни
Звенит и плачет, дразня меня…
Любовное свидание – сон и обман. Музыка «звенит и плачет» – не о любви. Она, первая, слышит этот голос.
И