Александр Островский - Владимир Яковлевич Лакшин
И далее Дружинин отмечал с примерной аккуратностью в течение недели встречи, разговоры, знакомства, приветствия, адресованные московскому гостю.
«Четверг 1856, 9 февраля… Вечер по обыкновению провел у Краевского. Был алагер, и Островский обыграл нас всех на биллиарде. Он всем нравится, да иначе и быть не может.
Суббота 11 февраля 1856… Был на двух вечерах – сперва у Тургенева, где Островский великолепно читал первую свою комедию…»
То же и в письме, датированном тем же днем и адресованном Боткину: «Приехал Островский и оказывается отменным господином, умным до ужасающей степени и, как кажется, столько же добрым, сколько, например, Ермил недобр»[401].
Дружинин, несомненно, высказывал не только личное свое мнение, а впечатления, сложившиеся у кружка и разделявшиеся всеми.
Это была неделя бурного увлечения Островским, напоминавшая чуть раньше пережитое восхищение Толстым – его талантом, свежестью взгляда, да и самой угловатой, не стертой Петербургом личностью. Все в Островском, даже то, как он спокойно, с добродушной застенчивой улыбкой обыграл на бильярде (московская школа – «Британии», печкинской кофейни!) одного за другим всех лучших местных игроков, казалось необыкновенно обаятельным. А как непохоже на всех он говорил!
Порок всякой однородной среды: блестящие умы изострялись друг о друга, питали друг друга, но иногда взаимно обкатывались до такой степени, что жадно набрасывались на свежего, угловатого, «неотесанного» человека, легко воспламенялись им и на первых порах охотно закрывали глаза на все противоречия и несходства.
Атмосфера в «Современнике» была дружеская, непринужденная. Редакция помещалась в квартире, нанимаемой Некрасовым. Он жил тогда на Малой Конюшенной улице. Раз в неделю в назначенные часы здесь принимались посетители. Но дни и часы приема были не указ для постоянных сотрудников. К Некрасову ходили и за делом и без дела: просто поговорить, повидаться, узнать новости. В 1856 году, как и в следующие годы на Литейном, это было что-то вроде домашнего клуба: тут читали свои новые сочинения, до хрипоты спорили о литературе, подтрунивали друг над другом, много смеялись и, как бы между прочим, обсуживали содержание предстоящих книжек журнала, план которых набрасывал Панаев. Серьезное литературное дело всегда возникает весело и не терпит казенной чопорности.
Зимой 1855/56 года Тургенев только что прочитал по тетрадке своего «Рудина», Толстой познакомил приятелей с новым рассказом «Метель», Некрасов при участии Дружинина и Тургенева составил первый сборник стихотворений Тютчева… И все это обсуждалось вперемежку с женским вопросом и первыми намеками на крестьянскую эмансипацию, последними новостями газет и выходками цензора Фрейганга, итальянской оперой и гениальной игрой Мартынова в пьесе Потехина «Чужое добро впрок не идет»[402].
Здесь обходительный и образованный Анненков занимательно, но чуть замысловато говорил о литературе, и Тургенев добродушно посмеивался над ним, что он ко всякой мысли «хочет подойти сзади». Здесь отчаянно жестикулировал, пересказывая свежие новости, Григорович, по пылкости своего воображения прибавляя дорогой втрое. Здесь молодой Толстой, по-наполеоновски скрестив на груди руки и иронически сжав губы, прислушивался к возвышенному эстетическому спору, чтобы вдруг ошеломить всех высказыванием вроде того, что «удивляться Шекспиру и Гомеру может лишь человек, пропитанный фразою».
Глубоко посаженные серые глаза Толстого безжалостно выщупывали собеседника, он с болезненной чуткостью относился ко всякой фальши и фразе и так упорно отстаивал свои, добытые искренним заблуждением мнения, что Тургенев прозвал его «Троглодитом». Молчаливо наблюдал за собравшимися, поглядывая на них из-под очков, критик Чернышевский – человек небольшого роста, белокурый, худой, державшийся чуть отстраненно и как будто знавший про себя что-то, неведомое другим.
Вокруг «Современника», как вокруг костра в ночи, в предвидении робкого рассвета, забрезжившего со смертью Николая Павловича, собрались очень разные люди, с несхожими вкусами, понятиями, идеалами, традициями. Их ждал в будущем неизбежный раскол. Но все это были люди талантливые, желавшие и умевшие сказать что-то свое, и до поры все они тянулись к этому общему, объединяющему их огню, чтобы обогреться в холоде ранних российских сумерек.
В воздухе плавали клубы табачного дыма, со шкафов, расставленных по стенам, глядели стеклянными глазами чучела зверей и птиц – охотничьи трофеи Некрасова, а в разных углах большой комнаты то и дело взрывались шумные споры, слышался смех.
Островскому нравился дух этой комнаты, атмосфера бодрых, современных идей и надежд, разговоры о главном – живая вода, в сравнении с чем его московский кружок мог показаться застойным омутом. Ему приятен был спокойный, положительный Гончаров, литератор до мозга костей Дружинин, но особенно легко сошелся он с графом Толстым.
Еще в Москве, недели за две до поездки, Ростопчина приглашала его на свой вечер, заманивая тем, что с ним «желает познакомиться удивительно симпатичное существо, а именно – граф Лев Толстой, знакомый всем нам с “Детства”»… «Граф без отговорок ждет вас», – писала Ростопчина[403].
Мы не знаем твердо, состоялась ли тогда эта встреча, но в Петербурге Толстой и Островский сблизились очень скоро. Простота Островского, независимость его суждений были родней толстовской ненависти к «фразе» – и это их быстро свело. Толстому нравились пьесы Островского, Островскому – то, что писал Толстой. Их сближал стихийный демократизм вкусов, признание роли «морального» искусства, настороженное отношение ко всякой моде, к либеральному «тону». Да и просто по-человечески они понравились друг другу. Толстой сходился с людьми туго, и было удивительно, как легко перешли они на «ты» с Островским. В литературной среде это «ты» было у Толстого первое[404].
На Григоровича Островский был немного обижен, потому что знал достоверно, что тот принял участие в распространении о нем нелестных слухов. При первом свидании у Тургенева он выказал ему холодность, но Григорович обезоружил его, бросившись ему на шею со словами:
«Душечка, душечка Островский, ты на меня сердит, уж я вижу, душечка, что сердит. Право, вижу… Впредь буду вести себя как следует, а то, душечка, нам, литераторам, грешно не жить в дружбе, а? Простите или нет? Если нет, так уж, душечки, уеду в Италию, приму католическую веру, буду валяться под чинарою да питаться апельсинчиками»[405].
Все расхохотались. Смеялся и Островский, легко простивший Григоровичу его провинность.
С Некрасовым они подолгу говорили в его кабинете. Садились в кресла возле курительного столика. Ранние февральские сумерки приходили в комнату,